— А что же ты называешь красивым? — в сердцах, перебивая Турина, воскликнул Алексей Данилович. — Если радуются люди возможности перейти из деревянных хибар с крысами в теплые квартиры с санузлом, то это значит что-нибудь, я думаю? И при чем тут твоя красота? Да что она такое, чего хочет и существует ли вообще! А может быть, ты мне и себе только голову 'морочишь, Юрий Сергеевич?
— Существует, — ответил Гурин, притопывая ногами на вершинке глиняной горушки. — Вот она, Алексей Данилович, — и он показал озябшей рукою куда-то вдаль, поверх забора, ограждающего территорию ПМК и упирающегося в окраину районного поселка.
Ничего особенного не увидел Тянигин над длинным забором, верхняя линия которого находилась на уровне его стоящих на высоком бугре ног. Большая дыра была проломлена в ограде, сквозь нее пролезал какой-то человек в кожаной шапке; на окраинных улочках и во дворах лежала печать заброшенности и полного равнодушия ко всему свету маленьких, безвестных человеческих жилищ. Лишь пухлые витиеватые клубы дыма над трубами домишек одни могли быть засчитаны признаками той красоты, к которой тянулась указующая рука Турина. Но Алексей Данилович, невольно подняв глаза вслед за летучими дымами, увидел и безошибочно угадал то, что разумел его друг. В середину невнятно-серого вечернего неба было мягко вмыто продолговатое, с рыхлыми краями, коралловое пятно — окраина громадной тучи, принявшая на себя отсвет низкого закатного солнца. Это слабо светившееся пятно, одиноко затерянное в громадной пустоши хмурого неба, никому не было нужно, но, обратив на него внимание, человек не мог иным образом определить его, как только «красиво».
13
К городу они подъехали уже ночью — навстречу из тьмы и невнятной глубины ее выступило растянутое ожерелье мелких огней, заманчиво обещавших тем, кто в грохоте езды устремлялся вперед, избавление от давно уже мучительного чувства непокоя, случайности во вселенной, что появляется в душе человека во время долгого и бесцельного путешествия. Даже полет на таком громоздком транспорте, как Земля-планета, не избавит от томления путника, который, допустим, с вечера благополучно освоит свое плацкартное место на кровати, а уже к полуночи станет беспокойно дергать ступнями, шевелить ртом да испускать какие-то невнятные стоны тоненьким голосом. Это покажется ему, что он стал гораздо несчастнее, чем был до сна, или гонится за ним жуткая лошадиная голова на двух кривых обезьяньих лапках. Очнется и поймет сновидец, что он все еще едет куда-то, занимая свое плацкартное место, и за окном горят, роятся гирлянды повисших друг на Дружке огней. Гурин сонно, с усталой грустью смотрел на близившиеся окошки города.
Тянигин въезжал в город с иным молчанием, нежели его друг-артист, с иными томлением и грустью в душе. Преодоленная бешенством скорости двухсотпяти- десятикилометровая зимняя автострада словно уместилась в его нутре тугими резиновыми кольцами — и весь человек, каким являлся теперь Алексей Данилович, словно состоял из этой неудобоваримой, холодной, резко отдающей бензином проглоченной дороги… А на одном из перевалов, когда Тянигин беспощадно подгонял машину, чтобы она с разбегу вымчала на вершину, он забыл о существующем впереди коварном повороте, не снизил скорости и, выйдя на кривой путь, едва смог вывести «Москвич-420» из крена, скольжения и рокового устремления к гибельной траектории. Она начиналась совсем рядом с закруглением дороги — кстати, ничем не огражденной, — и далее красиво продолжилась бы вниз, ко дну пропасти глубиною примерно в километр… Оставив позади мгновение, столь близкое к великолепной верной смерти, Алексей Данилович, выровняв машину, остановил ее у обочины, не доехав еще до гребня перевала. Делать это было неразумно, ибо очень трудно было бы стронуть ее с места на такой крутизне и при оледенелости дороги (что и подтвердилось Чуть позже), — но Тянигин затормозил, выключил мотор, посидел, уронив голову на баранку, а потом медленно оглянулся на Турина. Актер, ничего не заметив и ничуть не удивляясь неожиданной остановке, тотчас же решил использовать ее для облегчительной нужды, с тем и полез из машины, держась за ширинку…
И теперь, вспоминая об этом страшном и чудовищно тугом, словно изгибаемая в кольцо стальная балка, преодоленном мгновении опасности, Алексей Данилович испытывал, вернее, приближался к ощущению того, что мог бы испытать, кувыркнись они с машиною в пропасть. А рядом сидел и чему-то тихо улыбался человек, который ехал туда, где его не ждали, не любили — не любили этих круглых, грустных глаз, под одним из которых темнел синяк, этого утомленного, бледного лица, уже ясно различимого при свете городских мелькающих фонарей.
Они, столь заманчивые издали, с высоких перевалов, и словно обещавшие золотистое карнавальное веселье затерянным в ночи путникам, теперь, вблизи, казались редкими свечками, выставленными в ряд лишь для того, чтобы показать тем же путникам ночную пустыню города, полную изломанных линий, плоских стен, заканчивающихся прямой чертой тьмы, скучных, нескончаемых заборов, поверх которых видны заснеженные крыши и верхние части каких-то многоэтажных домов с глухими окнами. Ах, тоскливо въезжать зимней ночью в провинциально рано уснувший чужой город, где добропорядочные горожане не хотят прожигать остаток своей жизни, где даже молодежь не решается шляться по морозным улицам и площадям, а, потоптавшись возле нескольких кинотеатров, разбегается по домам. Стынут, безмолвствуют напрасно освещенные улицы; милицейские фигуры, мелькающие на перекрестках и площадях, вызывают к себе не робость и почтение в этот поздний час, но братское сочувствие: ох, тяжела ты, государственная служба…
Машина, покорная усталой воле Алексея Даниловича, с ровным гудением работала посреди пустой улицы, наматывая ее под себя колесами, подтягивая навстречу пространство с двумя рядами домов и отбрасывая его назад, — вдруг этот плавный встречный бег города замедлился, пошел по крутой дуге, и тяжело урчащий «Москвич» был проглочен какой-то темной аркой, проскочив которую остановился во дворе многоэтажного дома.
Еще наполненные до макушек грохотом и тряской преодоленного пространства, откашливаясь и выплевывая его из себя по кусочкам, два друга неуклюжими шагами пересекли двор, вошли в подъезд и стали подниматься по лестничной клетке, неожиданно дохнувшей навстречу сухим жаром горячих батарей. В доме, куда вошли путешественники, жил на третьем этаже Игорь Петрович Огреба, главный инженер треста, с которым Тянигин поддерживал не только служебные отношения.
На звонки дверь долго не отзывалась — в добротной кожаной обивке черная дверь с дырочкой оптического глазка посередине. В глубинах квартиры затопали, забегали детские ноги, бойкий голос девочки прокричал «кто там». Тянигин, принужденно улыбаясь в дверь и становясь ровнее перед глазком, чтобы его из квартиры увидели, гудел басом, что это «дядя Леша», и спрашивал, «где папа». Наконец после долгих переговоров прогремели запоры, великолепная дверь отворилась.
Папа с мамой ушли в ресторан и широкоплечая, Полная девочка оставалась за хозяйку в доме, а с нею были испуганный мальчик поменьше да девочка лет пяти, хлопавшая себя по коленкам и визжавшая, — оказалось, дети тех друзей дома, с которыми хозяева вместе отправились развлекаться… Детская паника, кипевшая у ног нежданных гостей, возникла, очевидно, задолго до их появления и была вызвана другою, более возбуждающей причиной, нежели появление «дяди Леши» с незнакомцем. Наспех выкрикнув необходимые сведения, объясняющие отсутствие родителей, пыш- ненькая Огреба-дочь умчалась в кухню, оттуда, волоча по полу веник, пробежала в глубину квартиры… Дети скрылись за дверью, и словно издали звенели их голоса, крики, лай собаки, а два усталых и очумевших после долгой езды гостя остались стоять в узкой, без окон, полутемной прихожей.
— Не понимаю, где я. Уф! — проговорил Гурин, усевшись на стул, стоявший возле вешалки. — На том или на этом свете или, может быть, во сне?