— Ну и что, старик? Чем водочка плоха? — загудел во всю мощь повеселевший, умиленный Миша. — Водочка теперь в самый раз, пей, воробей, а мы тебя в случае чего здесь уложим…
— Нет, братцы, я поеду домой, я должен быть дома, — отказывался Клевцов.
— Эх, Олежка, расстроил ты меня! — крикнула Арина. — Никогда не думала, что увижу тебя в слезах. Но за это я еще больше тебя полюбила, Клевцов.
— Ты слышал, старик? Как тебя Рина моя любит?
— Эх, мужички сопливые! Напьюсь-ка сегодня и я с вами. Больно уж расстроил ты меня, Клевцов.
И они напились.
Миша исчез куда-то из комнаты, и Арина, оставшись наедине с Клевцовым, стала низким голосом жаловаться ему, дыша в ухо:
— Если бы ты знал, Олежка… Из последних сил терплю. На излете я. Плохи, очень плохи наши дела, родной. Если б не сын, давно развязалась бы с Мишкой. Грубит, дома не бывает. Иногда не знаю даже, где он живет. Все мои подружки из института, слышишь? Все переспали с ним. Как тебе это н-нравится? Ну, я ему тоже устрою. Я, милый мой, никогда себе подобного не позволяла… Хотя мне тоже… некоторые из его друзей о-очень нравились. Ты же сам знаешь…
Затем, раскрыв окно в холодную апрельскую темень, Арина налегла животом на подоконник и далеко высунулась наружу, предоставив сидящему рядом Клевцову любоваться ее длинными суховатыми ногами, выставленными из-под задранной юбки.
— «…И волны бушуют вдали-и-и!» — пела она высоким, дрожащим, хмельным голосом.
Клевцов минуту молча созерцал эти нагло подставленные ему ноги и затем, неожиданно для самого себя, вдруг размахнулся и изо всех сил влепил ладонью по выпяченному заду Арины. Та вскрикнула и отскочила от окна, с изумлением и растерянностью оглядываясь…
Кончилось все тем, что к полуночи откуда-то с гуляния пришел парень, семнадцатилетний рослый сын хозяев, и Клевцов уехал домой, так и не попрощавшись с уснувшим на кухне Мишей.
Вернулись холода, стояли серые тусклые дни, и в палате было прохладно. Валерии захотелось погреться в горячей воде, не моча волос, — они не успеют просохнуть к приходу мужа. Выпросив у сестры-хозяйки чистую простыню, Валерия пошла в ванную комнату. Ванна оказалась занятой, какая-то огромная тучная женщина плескалась в ней, распустив по плечам и груди мокрые волосы. Горбоносое большое лицо женщины, распаренное, густо-малиновое, обернулось навстречу входившей Валерии, мягко вздрагивал вислый жирный подбородок. Валерия хотела уйти, но та вдруг замахала рукой и шумно приподнялась из воды, низвергая с себя сверкающие струйки. Стыдливо приседая
и прикрываясь руками, она быстро и виновато заговорила:
— Я уже все-все, деточка! Уже закончила, уже вылезаю. Это я так, побаловаться влезла, уж больно тут ванны хорошие, старинного фасону. А дома мне и не влезть в ванну, в новой-то квартире, ну куда с такой тушей! И делают сейчас ванночки незнамо для кого, хе-хе! — Кряхтя, посмеиваясь, женщина стала вылезать, с трудом перекинула через край ванны рыхлую ногу.
Говорила и смеялась она так добродушно, что Валерия невольно заулыбалась; решила остаться и подождать.
— Вы уж не спешите, — вяло сказала она толстухе. — Пока я разденусь, пока сил наберусь…
— Нет-нет-нет! Уже напарилась я, деточка, кабы худо не стало.
Отвернувшись от Валерии, она боком-боком продвинулась к вешалке, сорвала большое махровое полотенце и стала обтираться, прихлопывая по груди, под мышками.
— Вот сейчас чуток вытрусь да помою тебе ванну, а ты бы пока под душ залезла, — говорила она, не оборачиваясь к Валерии, приподнимая то одну руку, то другую, отчего мягко шевелилась ее багровая широкая спина. Посреди этой спины темнела слегка примятая, коричневая, как крупная изюмина, одинокая родинка.
Валерия разделась и прошла, стараясь не задеть горячее, парное тело соседки, к длинному зеркалу, вмурованному в стену ванной, возле вешалки. Зеркало было приделано высоко, и, чтобы разглядеть себя всю, как того захотелось Валерии, пришлось ей встать на табурет, сбросив с него оставленный кем-то кусок мокрой марли. В зеркале отражалось, светясь, замазанное наполовину белой краской высокое окно; верхний край его был чист, и виднелись безлистые ветки какого-то дерева: сквозь путаницу этих веток синело ясное и безоблачное далекое небо.
Валерия внимательно, с болью и ставшей уже привычной сухой тоской в душе начала рассматривать свое исхудавшее бледное тело. На нем, как зловещие вехи, проступали косточки — у ключиц, на тазу, на коленях. Словно происходил медленный отлив, подобный морскому, — отлив ее жизни, плоти — и обнажалось каменистое дно. Скоро она станет как те мумии — Валерия вспомнила фотографии палермских катакомб, которые показывал ей один итальянец, драматург…
— Что, деточка, никак не налюбуешься? Хороша, ничего не скажешь! Хороша-а! — заговорила женщина, уже
в
накинутой длинной больничной рубашке, выпрастывая из-под ее ворота сырые волосы.
Стоя на табурете, Валерия сверху растерянно оглянулась на толстуху: шутит, что ли? смеется? Но нет — та, улыбаясь, прижмурившись, склонив голову набок и встряхивая на затылке волосы, восхищенно смотрела на нее. Валерия криво усмехнулась.
— Ну уж… хороша. Одни мощи остались.
— Нет, хороша, хороша! Конфеточка! — добродушно разведя толстые губы, твердила тетка. — Когда-то и я была тонюсенькая. Не все же время такая. — И она похлопала по круглому животу.
За окном на ветвях дерева зачирикали воробьи, задрались, видимо, трепеща крыльями, то один, то другой подскакивал кверху, показываясь над замазанным краем стекла. Валерия прислушалась к их возне — и вдруг острая, жадная радость обожгла ее: какая-то детская пронзительная надежда, что все будет хорошо, что однажды она вновь окажется там, среди этой синевы, чирикающих воробьев и набухлых весенних почек…
— Шестерых родила, выкормила, куда уж тут до красоты, — продолжала между тем толстуха. — Все выросли, выучились, никого не потеряла. Вот и младшая у^кз институт кончает. Химический. Только вот с нею беда была: толкнула ее зимою подруга, баловались они, да и вытолкнула ее через сугроб на дорогу. А тут грузовик шел с прицепом. Задавить-то не задавило, а проволокло ее прицепом по дороге. Слава богу, что девочка она у меня была крепкая, упитанная, не то не жить бы ей на свете. Профессор попался хороший, ну такой хороший, просто счастье нам, все зашил ей, заправил, зажило — даже хромать не стала. Оно, конечно, заметно с этого боку, если присмотреться, да ничего — накладку небольшую к юбке или вытачку чуть посвободнее, так и совсем незаметно. Сейчас на практику уезжает. Веселая такая, хорошая она у меня: все мама да мама. Замуж пока не собирается…
Рассказывая это ясным, веселым голосом, женщина вымыла мочалкой ванну, потом сполоснула мочалку, вытерла руки полотенцем и стала из него устраивать чалму на голове.
Валерия включила теплую воду и, не дожидаясь, пока наполнится ванна, влезла в нее и опустилась на колени. Глядя на горбоносое рыхлое лицо собеседницы, слушая ее, Валерия прониклась удивительным спокойствием и уверенностью в полной своей безопасности — чувством далекого детства, когда так же спокойно и уверенно ей становилось, если в комнате рядом была мать, чем-то занималась, не обращая внимания на дочь…
Горячая струя, шумно падая из крана, била по ее колену, растекаясь сверкающей пленкой по бледной коже; приятное чувство тепла шло от этого соприкосновения с водой все выше и выше по телу.
— А у вас что, с чем вы лежите? — тихо спросила она у женщины, уже заканчивавшей одеваться.
Запахивая серый байковый халат на своей округлой, как бочка, талии, опоясываясь, та жалобно сморщилась.
— Ой, деточка, у меня болезнь серьезная. Совнарком у меня не в порядке, опухоль какая-то в мозгу. Собираются лечить меня атомом, под пушку атомную хотят класть, да я не даю согласия. Уж больно страшно как-то: а вдруг шевельнешь головой или по ошибке не туда направят прицел, вот и пиши пропало. Меня уговаривают все, а я им одно: нету моего согласия.