Столяр был страшно удручен таким событием. Дни и ночи он вздыхал, переживая позор, несколько раз напивался пьян, не видя для себя никакого выхода. Что будет теперь с мальчиком, у которого такая светлая к наукам голова? — вот над чем мучился старый Цой. Не уберег он талантливое дитя своего друга, не оправдал возложенного на него доверия.
Когда все обнаружилось и позор этой несносной Мёко уже нельзя было упрятать ни под какую одежду, столяр поехал к своему другу. Уронив голову на грудь, он рассказал, что к чему. Десять раз готов был прибить эту позорную дочь, затрапезную юбку, признался он, да жена не дала, испугалась, как бы эта безголосая не хлопнулась со страху замертво и не выкинула. Он сказал еще, что если друг не простит, то ему остается лишь одно — броситься в старую шахту вниз головой.
Но, к его удивлению, старик Ри не рассердился — чуть нахмурился вначале, правда, но и только. И даже появилась улыбка на его лице, когда столяр, корчась от стыда, завершал свою покаянную речь. Положив темную от угля руку на руку друга, старый шахтер расхохотался и крикнул жене, чтобы подавала водку. «Дружище Цой, — сказал он, — не само ли небо направило глаза этого негодяя в ту сторону? Не я ли мечтал когда-нибудь породниться с вами настолько, чтобы у нас были общие внуки? И вы, отец Мёко, что вы имеете против в этом деле?» — «Да ничего я не имею против, — отвечал столяр, несколько оживая, — но как же теперь быть с учебой мальчика, — спрашивал он, — с его знаменитой на весь город учебой?» — «А никак, — отвечал весело Ри. — Этому сопляку, знать, другая учеба пришлась по душе, вот пусть теперь и учится себе на здоровье — заводить дом, растить детей. Каждый человек Все равно узнает все, что ему нужно, чтобы прожить жизнь, — говорил шахтер, — так незачем беспокоиться о каких-то особенных науках. Работать как мужчина, да зарабатывать как мужчина, да кормить детей, которых рожает тебе жена, — это ли не главная наука, дружище Цой!» — кричал захмелевший шахтер и сердечно тряс руку друга.
Но столяр Цой, человек проницательный и чуткий, не верил словам друга, зная хорошо, как тот гордится сыном и как любит мечтать. «Этот великий человек будет петь песенки и веселиться, чтобы только не заплакать на глазах у других, — сокрушенно думал столяр. — Горе мне…»
Молодым срочно справили свадьбу, и в тот день, когда одноклассники Гичена получали в школе аттестат зрелости, сам он отрабатывал смену на шахте. Поступил он такелажником, и когда Мёко родила, шахтоуправление выделило ему комнатку в барачном доме.
У маленькой Мёко сын родился тяжелый, четырехкилограммовый. Родила она без единого стона, серьезно и кротко перенося боль и кровь своего перевоплощения — чудесного перевоплощения, когда она, всего лишь одинокая цапля, летящая над беспредельностью мира, вдруг на лету распалась на два разных существа. Акушерки и сестры удивлялись, что эта маленькая кореянка не кричит при таких трудных родах, — они даже прозевали самое начало, введенные в заблуждение ее молчанием.
Это произошло летней порой, когда длинный зеленый остров Сахалин плывет сквозь жару и туманы, когда на рынке всего вдоволь, — мы радовались за Мёко. Ри Гичен, в белой рубахе с закатанными рукавами, озабоченный и серьезный, расхаживал неподалеку от больницы по деревянному тротуару.
Затем прошел год, полный забот и трудностей той науки, о которой говорил старый шахтер своему другу столяру. Ребенок часто болел, Мёко не спала ночей, а днем, когда сын спокойно спал, часами просиживала неподвижно над ним, в удивлении перед его красотой и совершенством.
Гичен поступил в вечернюю школу и через год окончил ее. Это был широкоплечий, сильный парень, весьма молчаливый, как бы раз и навсегда нахмурившийся от какой-то суровой мысли. Водки он не пил, в разных веселых компаниях не участвовал, за что его и недолюбливали, считая слишком гордым. К сыну он почти не подходил, вечно занятый своими книгами, да и необходимости в этом не было — возле ребенка всегда была мать.
Прошло еще два года. На шахте случилась авария, насмерть придавило отца Гичена. Веселая душа старого шахтера навсегда покинула обжитые места и, оставив всех позади, ринулась куда-то прочь, мы не знаем куда. Старшая, замужняя сестра Гичена хотела взять к себе осиротевшую мать, но та пожелала жить у сына. Ей хотелось быть возле сына-мужчины, хотя он ничем не походил на своего отца.
Гичен упорно продолжал корпеть над книгами, хотя школу давно окончил. Придя домой с работы, просиживал все вечера в углу за низеньким столиком, что-то решая, с карандашом в руке. И однажды в ночь раннего лета, когда можно было уже спать при открытых окнах, старая женщина услыхала во тьме такой разговор.
Голос невестки произносил:
— Ты поезжай учиться, а я одна с Ешкой побуду.
Голос сына отвечал:
— Замолчи. Кто будет кормить Ешку и маму?
Голос невестки:
— Я буду кормить. Пойду работать в зверосовхоз.
Ешка будет сидеть дома с мамой, ничего. А ты поезжай…
— Замолчи! — перебил ее голос сына. — Я хочу спать.
И старуха, глядя на луну, повисшую в распахнутом окне, беззвучно заплакала, предчувствуя новую разлуку. И ей казалось, что это ее старик, озорник старик, с неба строит ей рожицы, уйдя так далеко от земли. Рядом дышал теплый, сонный внук.
В середине лета Ри Гичен рассчитался с шахты и уехал на материк — поступать в высшее учебное заведение.
Долго от него не было известий, потом пришло письмо, в котором он сообщал, что поступил в МГУ, столичный университет.
Он писал, что живется ему хорошо, поселили его в общежитии в белом городке для студентов на Ленинских горах, рядом с университетом. Сам же университет настолько огромен, что порой кажется каким-то видением, в особенности при пасмурной погоде: бегущие по небу тучи цепляются за верхушку этого здания — огромные серые тучи, на которые мы смотрим с земли, запрокинув к небу лицо…
Еще он писал, что жить можно, почти не выходя из студенческого городка: тут тебе и столовые, и магазины, и прачечные, где постирать. И это очень удобно, потому что не нужно зря тратить время, которое дорого для учебы. Прокормиться на стипендию вполне можно, но на одежду не хватит: студент столичного университета должен хорошо одеваться, потому что здесь учится много иностранцев из разных дружественных стран и нехорошо перед ними срамиться. Обучаются они разным наукам, но самой сложной, самой великой из всех наук является ядерная физика.
Дорога от Москвы до Сахалина и обратно обходится в триста рублей. Дорога от шахтерского городка до зверосовхоза ничего не стоит, если не садиться в тряский автобус и пройти весь путь пешком — каких-нибудь три километра. Летней порой Мёко так и делала, и если в пути ее настигал дождь, она вставала под лист гигантского придорожного лопуха и терпеливо пережидала непогоду. Спешить домой после работы особенной причины не было, потому что сын уже подрос и не нуждался в ее присутствии рядом, ему достаточно было и одной бабушки. Ужин давно готов, ждет на столе — немудрящая еда для двух одиноких женщин. Писем от мужа нет. Он писал два-три письма в год. В летние каникулы он всегда устраивался куда-нибудь на работу, чтобы хоть немного облегчить жизнь жене и сестре, которые высылали ему деньги. Мёко знала своего мужа, знала затаенную несокрушимую его гордость, и ей тяжело было думать, как он, должно быть, страдает, видя себя одетым хуже других. Того, что она зарабатывала в зверосовхозе, ухаживая за норками, было все же недостаточно, — ей приходилось делить получку на две неравные части и большую относить на почту.
2
Шли годы, которые очень длинны в тишине безвестной окраины и гораздо короче в шумной столице. Ри Гичен, уже студент последнего курса университета, укладывал в своей комнате чемодан, собираясь отбыть в Дубну, на преддипломную практику. Вошел болгарин Николка, друг Гичена:
— Эй, Гичи, тебе письмо!
Навсегда Ри Гичен запомнил тот миг, когда, сидя на стуле перед кроватью и обернувшись назад, брал он у товарища письмо. Болгарин Николка был в красных спортивных штанах, на загорелой стройной шее его висела золотая цепочка, на руке, которой он протягивал письмо, сверкало толстое кольцо с камнем агатом. Эта великолепная смуглая рука протягивала конверт с какими-то голубыми цветочками, помятое письмецо, перепачканное клеем. То ли от вопиющего несоответствия красивой, изящной руки и этого письма, то ли от предчувствия, в которое Гичен никогда раньше не верил, в душе его ворохнулось что-то неприятное.