Не стоит принимать эти свидетельства за чистую монету. Сезанн помнил бальзаковское: «Жена всякого художника – женщина порядочная»{454}. Но любопытно, что он повторяет тактику отца, пытаясь «держать вожжи», хотя все так же великодушен в вопросе денежного содержания. «Мой отец – гений, – говорил он с выражением иронии на лице. – Он оставил мне 25 тысяч франков»{455}.
Золя знал Ортанс с самого начала, как и Сезанн – Александрину Мелей, будущую мадам Золя. У Александрины (прежде – Габриель) происхождение было почти такое же, как у Ортанс. Ее находчивость была под стать амбициям. Она мечтала о семье, респектабельности, приличном обществе. Приличия превыше всего! Александрина отличалась обостренной тягой к благопристойности. Сезанн, по всей видимости, это испытание провалил, зато преуспевающий Золя вполне подходил. Некогда Габриель позировала Сезанну; говорят, что он и познакомил ее с Золя. Есть более пикантная версия: Сезанн переспал с ней первым, но это кажется малоправдоподобным{456}. Вместе с Алексисом, Ру и Солари – «бандой из Экса» – он был свидетелем на их свадьбе в Париже в апреле 1870 года. Ортанс наверняка тоже присутствовала. Спустя несколько месяцев, когда на фоне Франко-прусской войны случился «великий исход», Александрина писала мужу из Марселя: «Три дня назад Мари [спутница Ру] видела мелькнувшую в окне Буль, а еще от дам из Эстака мы слышали, что Поль [Сезанн] там больше не живет; мы думаем, что они скрываются в Марселе. Наис спрашивала о них, как будто произошло нечто невероятное. Мы же этих красавцев больше не видели – ни его, ни ее. И все-таки это невоспитанность! Мы о них беспокоимся, хотя с какой стати – непонятно»{457}. Категоричная мадам Золя не особо церемонится, говоря о предполагаемой мадам Сезанн.
Все друзья Сезанна пишут о том, сколько ему приходится терпеть. Так сложилось, что в лагере Ортанс письма никто не писал. О ее биографии как будто нечего сказать. До сих пор ее попросту игнорировали. Мода на «значимое окружение» ее не коснулась. Вышло наоборот: вследствие ли просчета или расчета Ортанс превратилась в «незначимое» окружение. Биографы Сезанна не проявляли интереса к женщине, ставшей спутницей художника и матерью его сына, несмотря на его особое отношение к матерям и сыновьям, не говоря уже о портретах{458}. Даже в спорных вопросах отношение исследователей к Ортанс остается более или менее единым и не вызывает возражений: как правило, она никому не нравится. Это пошло́ от отца-основателя «сезанноведения» Джона Ревалда, который в 1930 году предал Ортанс своеобразной анафеме; после этого еще пятьдесят лет к ее персоне не считали нужным возвращаться. Последнее издание написанной Ревалдом биографии Сезанна вышло в 1986 году. О ней там всего один абзац:
Сезанн вернулся в Париж в начале 1869 года. Именно тогда он встретил молодую натурщицу Ортанс Фике, которой было девятнадцать лет. Она родилась в Салин[ь]и, в Юра, и жила в Париже с матерью, пока та не скончалась. Об ее отце сведений нет, кроме того, что примерно в 1886 году он был владельцем земли [в Лантенне] в департаменте Ду. Ортанс Фике была высокой, красивой брюнеткой, с большими черными глазами и бледным лицом. Сезанн был старше на одиннадцать лет, он влюбился и уговорил ее жить с ним. Так он перестал быть один, но хранил эту связь в тайне от родителей, а точнее – от отца. Перемена в сфере чувств, как видно, не повлияла на его творчество и отношения с друзьями{459}.
Нелестный вердикт обрек Ортанс Фике на забвение. Портреты словно ничего не значили. Ревалд не единственный вычеркнул ее из жизни Сезанна: влиятельный Жорж Ривьер, чья дочь Рене вышла замуж за Поля-младшего в 1913‑м, через год после смерти Ортанс опубликовал книгу «Поль Сезанн» («Le Maître Paul Cézanne»), где о ней не упоминается вовсе, – однако его неприязнь столь велика, что сквозит даже в этом труде. У Ревалда был воинственный нрав. «Он мог повести себя исключительно агрессивно, если кто-нибудь посягал на его территорию», – отмечал Вальтер Файльхенфельд. Отношение Ревалда к Ортанс изложено в открытом письме другому ученому, намеревавшемуся оспорить подобную трактовку. Ревалд считал Ортанс «грубой и поверхностной особой, которая ничего для Сезанна не сделала – разве что вела его дела, при жизни и потом (за что ей причитались приличная плата и содержание)»{460}. Ярлык был готов. Ортанс стала шаблонным персонажем: пустая, вздорная, угрюмая натурщица – не яблоко, а какой-то кусок теста, паразит! Чуть менее лично упрек звучит в заключении к написанной Ревалдом биографии, где речь идет о смерти художника.
Когда Сезанна не стало – он заболел, простудившись во время грозы, которая застигла его, когда он работал sur le motif, – Ортанс и Поль были в Париже. «Поговаривают, – сообщает Ревалд, – что его жена не смогла вовремя оказаться в Эксе, потому что не пожелала отменить примерку у портнихи». Обстоятельства кончины неоднократно пересказывались и не всеми воспринимались как пустая сплетня; история заняла заметное место в мартирологе художника и стала сущим наказанием для Ортанс – платой за вероломство или никчемность, кому как нравится{461}.
Да, сплетня злая, и так удобно, что в ней умалчивается о роли сестры Сезанна. Самое раннее сообщение о недуге было в письме, отправленном Мари (слишком поздно) и адресованном только сыну художника. Встревоженная Мари сообщала Полю, что необходимо его присутствие, поскольку экономке ухаживать за Сезанном одной слишком тяжело. При этом она заверила: в присутствии Ортанс нужды нет. «Мадам Бремон особо просила сообщить, что отец приспособил гардеробную Вашей матушки под мастерскую и в настоящее время не намеревается ее освобождать, – многозначительно писала Мари, – она хочет, чтобы Ваша мать знала об этом, и поскольку ни Ваш, ни ее приезд в ближайший месяц не предполагался, она может задержаться в Париже на некоторое время; Ваш отец между тем, возможно, устроит себе другую мастерскую»{462}. Мари, бо́льшую часть своей жизни благочестиво порицавшая всех и вся, строго осуждала Ортанс.
В завершение своей книги Ревалд говорит чуть ли не о возмездии:
Ни к чему добавлять, что после смерти Сезанна популярность продолжала расти, а репутация «отца современного искусства» неуклонно крепла. Самую удручающую эпитафию произнесла – что не удивительно – его вдова; она как-то сказала Анри Матиссу:
«Вообще-то, Сезанн сам не понимал, что делает. Ни одной картины не мог закончить. Вот Ренуар и Моне ремеслом живописцев владели»{463}.
Действительно ли это слова Ортанс Фике? Возможно. Вполне возможно, что как художника она его толком не понимала. Судя по всему, картины представляли для нее ценность немногим больше игорных фишек, которые в случае чего можно превратить в живые деньги; с другой целью держать их было незачем. Ни собственные портреты, ни портреты сына особых эмоций у нее не вызывали. Раньше или позже все они были проданы, как и остальные холсты. Впрочем, взгляды, которыми она поделилась с Матиссом, выражали лишь специфическую «народную мудрость» – учитывая время, когда они сложились (или были заимствованы); подобных идей можно было набраться на посиделках у Золя каждый вечер – даже от хозяина дома. Жизнь художника – всегда испытание для его жены, как замечал сам Матисс: «Лично я остаюсь старым дураком – как называла своего супруга мадам Сезанн. Говорят, что и мадам Писсарро так же говорила о муже. Эти дамы, не бог весть какого происхождения, служили мужьям как умели и судили о своих героях как о простых плотниках, которым вдруг взбрело в голову делать столы вверх ногами»{464}. Матисс прав. Даже смиренного и великого Писсарро отличавшаяся долготерпением и стойкостью Жюли упрекала в том, что он витает в облаках. Ортанс оказалась в неплохой компании, в которую не был заказан доступ и простолюдинкам. Подобные взгляды на творчество художника бытовали и в семействе Сезанна, где все спешили отделаться от его картин при первой возможности. И даже не щадили его чувств. «Вот что, Поль, – сказала Мари, – когда он начал рисовать отца на смертном одре, – не время сейчас в игры играть; чтобы запечатлеть нашего дорогого папочку, нам нужен настоящий художник». Еще один «апокрифический» эпизод: эти слова легко могли приписать Ортанс, ведь она тоже не деликатничала, описывая налитые кровью глаза Сезанна, «выскакивающие из башки» от титанических усилий, когда он что-то разглядывал{465}.