Его первой любовью стали сосны, хотя потом были и другие деревья. Для Сезанна сосна сама по себе представляет lieu de mémoire, хранилище памяти, отсылающее к мифологии и насыщенное историей, заряженное чувством. Именно такой она представала в его ранней переписке с Золя («Помнишь ли ты сосну на берегу Арка?..»), именно такой она предстала вновь в его поздних работах. Возможно, в этом тоже присутствовал элемент отождествления. Подобно тому как он завидовал уравновешенности Виктора Шоке, он восхищался величавостью Большой сосны в Бельвю. Впервые он изобразил это дерево около 1885 года (ту картину впоследствии «доработал» Шуффенекер). Спустя примерно десять лет Сезанн вернулся к сосне, чтобы создать поистине гениальное произведение.
На картине «Большая сосна близ Экса» (цв. ил. 69) изображено не просто дерево: это индивидуализированный образ. А еще видение. По словам Кандинского, Сезанн изобразил «древесность» дерева. Ветви изгибаются, листва мерцает, в стволе живет громадная сила. И наконец, звучание синевы, дополненное белесым пятном, синевы, организующей все вокруг, словно бы вопреки привычному мироустройству. Дерево одновременно и земное, и инопланетное, растущее ввысь из разноцветных пятен у основания, оно словно бы свободно скользит по поверхности холста. Передний, средний и задний планы расплываются, цвет переносит нас то вглубь, то обратно, то туда, то сюда. В поздних пейзажах Сезанна, как писал Лоуренс, «нас поражает таинственное непостоянство того, что мы видим, изображение меняется, пока мы на него смотрим. И мы с удивлением осознаем, насколько правдив этот пейзаж. Он не застывший. У него есть своя собственная непонятная душа, и, к нашему большому удивлению, она меняется, как живое существо, прямо на наших глазах». Бриджет Райли описала это впечатление с точки зрения художника: «Содержание формы дематериализуется. Кустарники, трава, подлесок – все распадется на части, а синева неба пробивается на передний план, как отраженный свет. Земляной оранжево-желтый проступает в кронах деревьев. Красные оттенки зрительно приближают домик на заднем плане, отодвигая вглубь часть переднего плана. Создается абсолютно новый изобразительный порядок»{923}.
Большая сосна необузданна и неукротима. Красная земля движется. Зрелище одновременно и тревожное, и притягательное. Сосна Сезанна превосходит «Дуб Флаже» Гюстава Курбе (1864){924}. Ее смелость, абстрактность и выразительность пленили несколько поколений почитателей. В 1908 году Иван Морозов, весьма разборчивый русский коллекционер, купил ее у Воллара за 15 000 франков. «Пруд Триво» Матисса (1916 или 1917) – своеобразный поклон сосне Сезанна. Работа Элсуорта Келли «Мешер» (1951), на которой изображены небо и вода, проглядывающие сквозь сосновые ветви в городе Мешер-сюр‑Жиронд, перекликается с сезанновской сосной. «Мешер» – яркий пример абстрактной живописи, за исключением одного-единственного узнаваемого листочка, но внутренняя схожесть этих двух картин, несомненно, ощущается{925}.
В своем имении Сезанн сдружился с одним из оливковых деревьев. «На славу потрудившись в своей мастерской в Лов, – рассказывал Гаске, – он спускался в сумерках к входной двери и смотрел, как день и город отходят ко сну».
Оливковое дерево ожидало его. Он заметил его сразу, как приехал сюда, еще перед покупкой имения. Дерево окружили оградой, защищавшей его в период строительства. И теперь старое дерево, освещенное сумеречным светом, излучало силу и аромат. Он дотрагивался до него. Говорил с ним. Расставаясь с ним на ночь, он иногда обнимал его… Мудрость этого дерева проникла в его сердце.
«Это живое существо, – сказал он мне однажды. – Я люблю его как старого друга. Оно знает все о моей жизни и дает мне отличные советы. Я хочу, чтобы меня похоронили под ним»{926}.
12. Non Finito
Новая мастерская вдохновляла его. «Я упорно работаю, – сообщил он Воллару в январе 1903 года, – и вижу вдали обетованную землю. Ждет ли меня участь великого вождя евреев, или мне все же удастся в нее проникнуть? ‹…› У меня большая мастерская за городом; там лучше работать, чем в городе.
Я достиг некоторых успехов. Почему так поздно и почему с таким трудом? Неужели искусство и вправду жречество, требующее чистых душ, отдавшихся ему целиком? Я сожалею, что нас разделяет такое расстояние, я не раз обратился бы к Вам, чтобы немного поднять свой дух»{927}.
Так родился очередной образ, или метафора: синдром Моисея, говоря словами Лоренса Гоуинга, «подвиг прозрения и умиротворения»{928}. Когда Сезанн бывал в подавленном настроении, ему виделось все иначе. «Я по-прежнему нахожусь в самом начале открывшегося передо мной пути», – говорил он, чувствуя себя первопроходцем{929}. Порой он казался себе слишком старым, немощным и усталым для такой большой задачи. Эти мысли отчасти объясняются его болезненным состоянием и дают нам представление о чувстве растерянности и одиночества, которое он испытывал. Сезанн был вне времени в лучшем, ницшеанском смысле этого выражения. Он всегда был оторван от современности. Возможно, ему стоило родиться в эпоху классицизма. Какие-то его работы могли появиться на свет еще вчера, а какие-то из них трудно представить себе даже сегодня. В последние десять лет своей жизни он решительно порвал связь с современниками.
Казалось, он живет в собственном мире, однако он остро чувствовал неумолимый бег времени и неотвратимость конца, ведь «торговец фруктами» не мог не знать, когда приходит пора убирать урожай. «Время, оно как мушмула, – говорил Ф. М. Корнфорд, – может начать гнить, не успев созреть»{930}. Словно о Сезанне сказано. «Возможно, я появился на свет слишком рано, – заметил он в кругу друзей Жоашима Гаске. – Я художник скорее вашего поколения, нежели своего. Вы молоды, в вас жизнь бьет ключом… А я стар. У меня не хватит времени выразить себя… Ну, за работу!»{931}
Слишком рано или слишком поздно, но он прокладывал путь. Когда Сезанна уговорили сыграть в салонную игру «Откровения», то в ответ на последний вопрос о любимом высказывании он привел цитату из «Моисея» Виньи (1828):
Увы, Господь мой, я могуч и одинок,
Дай мне уснуть сном земли
{932}.
«Если уединение может поколебать даже сильных духом, – рассуждал Сезанн, – то что уж говорить о тех, кто и без того колеблется». И тем не менее на покой он не собирался. «Должен признать, что пока мы здесь, на этой земле, разочароваться в жизни – это большой шаг назад. Из солидарности с Вами, – писал он Гаске, – я буду держаться до самого конца». Так просто он не сдастся. «Писать до конца», – говорил он Морису Дени{933}.
Это было бесконечной темой для обсуждения. Изучая Сезанна, Рильке писал:
В конце концов, произведения искусства рождаются в результате хождения по краю, проживания любого опыта до самого конца – так, что дальше идти уже невозможно. Чем дальше ты заходишь, тем более личным, интимным и уникальным становится твой жизненный опыт, а получившееся в результате произведение – необходимым, неудержимым и, сколько возможно, точным выражением этой уникальности… В этом и заключается огромная поддержка, которую автор находит в своем творении: это он сам в миниатюре. Узелок в четках, которые перебирает за молитвой его жизнь. Постоянное доказательство его уникальности и подлинности, которое представляется таковым лишь ему одному, оставаясь анонимным для внешнего мира, безымянным, как простая необходимость, как окружающая действительность, как существование{934}.