Зонтичная сосна наделяется в письмах Сезанна именно этим значением; столь же трогательно он писал о ней в 1882 году в письме Полю Алексису:
Я нахожусь сейчас в Эстаке, поэтому благодарю тебя за присланную тобою биографию с большим опозданием. Книга, которую ты мне послал, попала в нечистые руки моих родственников. Они и не подумали мне сообщить о ней. Они распаковали бандероль, разрезали страницы книги, просмотрели ее вдоль и поперек, а я все ждал, сидя под сосной. Но наконец я узнал. Я потребовал, и вот я обладаю книгой и читаю.
Я очень признателен тебе за приятное волнение, которое я испытал, вспоминая прошлое. Что тебе еще сказать? Я не сообщу тебе ничего нового, говоря о великолепном мастерстве прекрасных стихов того, кто еще хочет называть себя нашим другом. Но ты знаешь, как я их ценю. Не говори ему. Он скажет, что я рассиропился. Это все между нами, потихоньку{98}.
Речь в этом письме идет о книге Алексиса «Эмиль Золя. Записки друга». Среди упомянутых стихотворений было одно, датированное 1858 годом: «Моему другу Полю». «Особенный запах сосны оживляет в памяти всю мою юность», – отмечал впоследствии Золя{99}.
«А какие темы мы могли бы с тобой обсудить! – пишет Поль Эмилю. – Охота, рыбалка, купанье – вон их сколько: полный набор… и еще любовь (Infandum, не будем затрагивать эту разлагающую тему)». Слово Infandum – «О ужас!», обозначающее у Вергилия несказанную боль, стало одним из любимых тропов Сезанна (Infandum, Infandum, le Rhum de sa patrie! / Du vieux troupier français, Ô liqueur si chérie![11]){100}. Однако тот, кто так бурно изливал чувства словом и кистью, утаил свой перевод второй эклоги Вергилия. «Что же ты мне его не прислал? – спрашивал Золя. – Господи боже мой! Я не кисейная барышня, чтобы он меня шокировал»{101}. Темой второй эклоги является безответная любовь пастуха Коридона к Алексису, возлюбленному его хозяина.
«Ты пишешь, что очень опечален, – отвечал Золя в своем духе на другое письмо 1860 года. – Отвечу, что и я очень опечален, очень опечален. Это ветер столетья, проносящийся над нашими головами, и нам некого винить, кроме самих себя; виновато время, в которое мы живем». Затем – смена регистра:
Дальше ты говоришь, если я правильно понял, что ты себя не понимаешь. Не знаю, что ты имеешь в виду под словом «понимать». У меня с этим так: я разглядел в тебе огромную доброту души и богатое воображение – два высочайших качества, которым я отдаю дань. И этого довольно; с той минуты я всегда тебя понимал, ценил тебя. При всех твоих слабостях, при всех твоих заблуждениях, ты всегда будешь для меня таким, каким я тебя узнал. Не меняются только камни, которые никогда не отступают от своей каменной природы. Человек же – это целый мир; любой, кто пожелает проанализировать одного индивида за один день, угробит себя за этим делом. Человек непостижим, даже если знаешь самые сокровенные его мысли. Но что мне за дело до твоих явных противоречий! Я считал тебя хорошим человеком, хорошим поэтом и всегда буду повторять: «Я тебя понимал»{102}.
И несколько месяцев спустя:
Как потерпевший кораблекрушение цепляется за проплывающую доску, так я цепляюсь за тебя, старина Поль. Ты понимаешь меня, твой характер гармонирует с моим; я обрел друга и возблагодарил за это Небеса. Не раз я боялся тебя потерять, но теперь это невозможно. Мы слишком хорошо друг друга знаем, чтобы когда-либо расстаться. Однажды в минуту душевной тоски Золя разразился великолепным панегириком своему «милому Сезанну»: Оказавшись в окружении столь ничтожных, прозаических существ, я испытываю особенное удовольствие оттого, что знаком с тобой, человеком не нашего века, человеком, который изобрел бы любовь, не будь она столь древним изобретением, поныне неизменным и несовершенным{103}.
Если это любовь, то тем неожиданнее выглядит признание в публичной форме. Напористое дополнение к сборнику эссе «Что мне ненавистно», вышедшее в 1866 году под названием «Мой Салон», завершалось письмом-посвящением «Моему другу Полю Сезанну»:
Лишь для тебя одного пишу я эти несколько страниц; я знаю: ты прочтешь их сердцем и завтра будешь любить меня еще сильней. ‹…› В своей жизни я вижу тебя бледным юношей из Мюссе. Ты – вся моя юность; я помню тебя в каждой своей радости, в каждой печали. Наши братские натуры развивались бок о бок. Сегодня, когда мы начинаем, мы верим друг в друга, ибо мы проникли друг в друга телом и душой{104}.
В качестве школьных призов Сезанн получал книги, в частности «Краткое описание современных путешествий, где изложены самые любопытные факты» Антуана Кайо (1834), «Прежде чем вступить в свет» Антуана Констана Сосеротта (1847) и «Красоты природы, или Беседы о естественной истории» аббата Ноэля Антуана Плюша (1844). После смерти художника его книги были распределены между членами семьи. Несколько школьных призов сохранила его сестра Мари; впоследствии они вернулись в мастерскую Сезанна{105}. Это единственное, что уцелело, от остальных книг из библиотеки Сезанна родственники так или иначе избавились. Соседи в Эксе поговаривали, что сразу после похорон мастерскую художника дочиста обобрали, не оставив ничего стоимостью больше пяти сантимов{106}. Похоже, частица правды в этих сплетнях имелась. Кое-какие детские книги Поля были возвращены, в том числе «История жизни и путешествий Христофора Колумба» Вашингтона Ирвинга (1828), вышедшая во французском переводе в 1846 году, а также драгоценный том с инскриптом матери под ее девичьей фамилией – «Инки, или Крушение Перуанской империи» Жана Франсуа Мармонтеля (1850). На задней странице обложки сохранилась цветистая подпись школьника и полустершийся рисунок или шарж, – возможно, это самый ранний из существующих карандашных портретов работы Поля Сезанна{107}. Предположительно на рисунке изображены его родители. «Всякий раз, как он пишет кого-нибудь из своих друзей, – говорил Валабрег, павший его жертвой несколько лет спустя, – создается впечатление, будто он мстит за какую-то скрытую обиду»{108}. Если это так, то мстить родителям он начал с детских лет.
2. Le Papa
Портреты родителей Сезанн писал редко. А может быть, писал и уничтожал. Самоанализ идет рука об руку с самоцензурой. Где самоанализ, там и самоцензура. Фальстарты и неудачи отбраковываются первыми. По крайней мере один костер из негодных вещей Сезанн точно устроил, об этом вспоминал Сирил Ружье, его сосед по Эксу: в 1899 году Сезанн содрал с подрамников множество ранних работ и все сжег. По слухам, он велел своей экономке сжечь и остальные, что та охотно исполнила, и с особенной радостью – наброски обнаженной женской натуры. «Я не могу оставить это в семье. Что люди-то скажут?»{109} Сохранилось три парадных портрета отца и несколько этюдов и набросков. Эти изображения «виновника моих дней», как художник саркастично называл отца, обнаруживают несомненное фамильное сходство{110}. На портретах le papa – отец художника обычно запечатлен либо читающим, либо дремлющим; и он всегда (как и надлежит тому, кто выложил свой путь к успеху шляпами) предстает в каком-нибудь головном уборе.