— Хлопцы! Братюньку нашел! — закричал солдат. — Принимайте!
Мишка и глазом не успел моргнуть, как очутился в вагоне, среди сидевших на растолоченном сене солдат.
— Сейчас он нам рванет че-нибудь!
Солдат открыл футляр, вынул баян и протянул его Мишке.
— Ну-ка, брат!..
Мишка обвел взглядом притихших солдат — сколько он видел их вот так, на концертах в клубах, в госпиталях, — и ударил по самому больному:
«Давно я не видел подружку, дорогу к знакомым местам. Налей же в железную кружку свои боевые сто грамм! Гитару возьми, струну подтяни, солдатскую песню запой! И камень родной омоем слезой, когда мы вернемся домой!..»
Мишкин голос металлически звенел. Солдаты подхватили припев. Один развязал вещмешок, достал из него бутылку, к нему потянулись руки со стаканами, кружками, банками, крышками от котелков.
— Эх, мать честная!..
— Ну и братишку ты нашел!
«И камень родной обмоем слезой, когда мы вернемся домой…»
— Ми-и-иша-а! Ми-и-иша! — послышалось близко.
Мишка оборвал песню. Бросил баян на сено. Кинулся к двери. Внизу у вагона стояла Надя.
— Хорошо… что ты… — она не могла отдышаться, — что ты играл. А то бы я не нашла. Уезжаешь? — У нее скривились губы. — Уезжаешь, значит? На вот тебе! — Она протянула газетный сверток. — На дорогу… А может, подождать надо?
Мишка передал сверток солдатам и спрыгнул к Наде.
— Бери девку с собой! — крикнул кто-то из солдат. — С такой не пропадешь!
Мишка ничего не слышал. Он глядел на Надю, на ее заплаканное лицо.
— Ты приедешь? Приедешь? — Ее глаза ждали ответа. — Я люблю тебя!..
— А у меня маму…
Лязгнули буфера. И Надя не услышала его.
— Давай, хлопец. Поехали!
Надя шагнула к нему.
— Я буду ждать тебя!
— Спасибо!.. Спасибо за все! — крикнул Мишка и побежал за покатившимся вагоном. Солдаты подхватили Мишку.
Надя одна стояла между рельсов — тоненькая, в синем платье-клеш, раздуваемом ветром от движения поезда.
— Ты чего ж? Брал бы ее с собой! — разглядывали Мишку солдаты. — Не скучно было бы.
— А нам и так не скучно. Рвани, парень, еще какую!
— Ты перво-наперво спросил бы, ел ли он чего!
Кто-то сунул Мишке банку консервированных крабов и хлеба четверть буханки. Кто-то протянул стакан с красным вином.
— Не много ли? А впрочем, рвани, чего уж там!
Мишка отпил с полстакана и налег на закуску. Вино вскоре закружило голову. Он с новой болью вспомнил все тревоги последних дней, и закуска застряла в горле. «А про маму и не успел Наде…» — подумал Мишка.
— Ну чего? — придвинулся к нему усатый знакомец. — А?
— Не лезь ты человеку в душу, — сказал сержант со множеством орденов на гимнастерке. — Стало быть, есть причина. Видел, она тоже вся исходила слезьми.
И тогда Мишка рассказал о своей поездке, о телеграмме.
Солдаты молчали. Сержант скрутил козью ножку и грубо выругался:
— Растудыт-твою в войну… Скоко ж она, проклятущая, бед на наши головы свалила!
Тронул Мишку за плечо.
— Не горюй, сынок. Лишь бы с матушкой обошлось! А прочее… Ты видишь? — Он замахал обрубком правой руки. — Видишь, нету пальцев? А я тоже, браток, наяривал на баяне. Не веришь?
Сержант взял баян, вскинул ремень за плечо, культяпкой обнял корпус, а левую просунул под ремешком к басам. И заиграл «страдание» на одних басах.
— Смекаешь?.. «Дед с печки упал да в лоханку попал. А в лоханке вода — намочилась борода!..»
Вагон грохнул от смеха. А сержант застрадал снова: «Ваньке брюки шили-шили, хороши да хороши. А девчата ходют следом — покажи да покажи!..»
— Во дает!
— Моли бога, парень, что живой остался! Да еще с руками и ногами. На-ка, играй, брат! — Сержант протянул Мишке баян.
— Давай еще нашенскую, солдатскую! — хмельно зашумели наперебой.
Мишка нагнулся над баяном и играл всю дорогу. Играл. Пел.
Солдаты слушали. Подпевали. Переговаривались. То шепотом. То по-пьяному — выкриками.
— Да, конечно, надо бы… в это самое училище…
— Не зуди ты! Парню и без того…
— Че там! Девки и так все его будут!
— Га-га-га!..
— Ха-ха-ха!..
— Да хватит вам!
«Не сбы-лось. Не сбы-лось. Не сбы-лось», — выстукивали колеса вагона.
Как насмешка судьбы — теперь Михаил Сергеевич живет метрах в ста пятидесяти от музыкальной школы. Ему уже полвека, пальцы его огрубели; все реже садится он за пианино, все реже — вот так случайно, как в эту новогоднюю ночь, — берет он в руки гитару или баян; в будничных заботах некогда даже подумать о музыке. Но изредка, придя с работы, он ставит на проигрыватель любимые пластинки, укладывается на диван, гасит свет и во тьме слушает Бетховена, Скрябина, Чайковского, Вагнера…
К нему заглядывают домашние и, слава богу, в темноте не видят его слез.
По пути на работу или с работы, идя в магазин за продуктами, просто гуляя, он норовит пройти мимо школы, заглянуть в окна, со светлой завистью, любуясь мальчишками в синих форменных куртках со скрипками в руках, девчонками в белых передничках, склонившимися над клавиатурой фортепьяно. Часто он заходит в школу, видит, как в вестибюле снуют дети: то с уроков бегут к ожидающим их родителям, то бегают и галдят в перерывах между уроками.
Одна отрада у Михаила Сергеевича — сын его среди этих ребятишек; и здесь, в школе, и дома поет сыновняя скрипка…
«Если б я родился в Москве… Или просто позже родился. Сегодня музыкальная школа есть и в родной деревне…» — думает он иногда, глядя на ребят.
Когда у него не ладится в буднях, он думает — это потому, что всю жизнь он делает не свое дело; будь он музыкантом, у него все-все было бы иначе. И на работе. И в семье. И в сердце.
Но нет. Иначе никогда не будет. До конца дней.
До конца дней будет болеть сердце по несбывшемуся, будет он вспоминать все-все, чем были наполнены его детство и отрочество, все-все, что вспоминает всегда, слушая любимую музыку, садясь за фортепьяно…
Надежда стояла над притихшими людьми. Она всегда волновалась, когда приходилось петь, особенно среди незнакомых людей, даже в узком кругу. Но сейчас ее волновало еще и то, чего она не ожидала сегодня, но что ждала долгие годы. Волею случая рядом с ней оказался человек, который был первой ее любовью, благодаря которому она когда-то почувствовала в себе и друга, и женщину, и актрису.
Как обычно во время пения, она похорошела и выглядела моложе своих сорока восьми лет. Она видела, как посматривал на нее муж, читала на его лице и любовь к ней, и ревность, и гордость — вот сейчас все слушают ее, все в нее — муж не сомневался в этом! — влюблены, но она его, он ближе всех к ней; потом он будет выслушивать похвалы и принимать это как должное.
Это всегда не нравилось Надежде, но сегодня просто раздражало ее. С ней рядом сидел человек, который больше мужа имел право на эти чувства. Она знала его таким, и многие годы таким он оставался в ее памяти и таким предстал перед ней два часа назад. Нет, он сейчас перед ней поднялся еще выше, чем во всегдашних ее воспоминаниях.
Надежда не хотела бы для мужа никаких испытаний. Но она не была уверена, что муж безоглядно пошел бы на бандитский нож, как это сделал когда-то сидящий рядом человек.
Михаила Сергеевича она узнала не сразу. Он ведь так изменился за… за сколько же? За тридцать с лишним лет. Она помнила его юношей. А перед ней — седой мужчина. Юношу напомнили ей его глаза, открытые, искренние, все обнажающие. А когда он взял гитару и опустился рукав, Надежда увидела чуть заметный шрам выше кисти — как след погасшей звезды.
Перед ней был он. Тот, спасший ее от бандита; тот, который спал у них на террасе, а она сидела и рассматривала его, трогала пальцем смешной его вихор; тот, назвавший ее однажды — единственный раз! — Надеждинкой; тот, благодаря которому она стала певицей; тот, кого она так ждала в музыкальном училище — они вместе пришли к нему в далекое августовское утро, может быть, он и п о с л а н был лишь затем, чтобы спасти ее и привести в училище; тот, который всю жизнь казался ей навеки потерянным и, может быть, потому самым дорогим.