"Друг Сергей!
Последняя записка Л. меня и волнует, и радует. На 27 июля, как сказано, я буду в лодке на известном тебе месте в два часа ночи. Сестра моя будет в экипаже, по ту сторону Оки, у пустых хлебных сараев. Матушка моя подождет нас на станции, у знакомого ей станционного смотрителя. Если ночь будет бурна, не жди -- жди в следующую ночь. Если Л. не решится -- бог с ней! Я во второй раз свататься не буду, потому что знаю, это бесполезно. Хрустин же сказал мне, что он рад, стало быть, в чем препятствие? Обнимаю тебя, прощай. Эту записку доставит тебе тот самый отставной актер, с которым ты на охоту ходишь. Распоряжайся и с своей стороны. Я в тебе уверен. До свидания, остаюсь твой друг П. С.".
-- Неужели? Самоситов?! -- воскликнул я, не веря глазам своим.
-- Он и есть, а вы почем знаете?
-- Я слышал, скажите... как это? ах, как это странно! Хороший ли он человек? Как бы мне увидеть его? Где же это он ее видел?
-- Он уже четыре года ее любит без памяти. Ваша кузина была в пансионе у мадам Фляком, а эта мадам Фляком была когда-то гувернанткой у его сестры, Марьи Петровны. Марья Петровна познакомилась с Лизой, ну, и брала ее к себе по воскресеньям. Вот и все... а я был его товарищем, знаю его характер и все благородство души его. Они обвенчаются, не спросясь у вашей Аграфены Степановны, и прекрасно сделают...
Что еще скажу я в заключение? Хрустин дня через два узнал от меня все. Сначала он так дико на меня посмотрел, как бы не доверяя словам моим, что я испугался за свою нескромность; но потом таинственно, как соучастник мой, с полустрогим и с полушутливым выражением в лице и в голосе, подозвал меня к себе, погрозил пальцем и сказал: "Смотри, повеса, ничего не говори Аграфене Степановне".
Медный лоб самого низкого сорта
Рассказ несовременный
I
У Христофорского Мокея Трифоныча случилось маленькое несчастье: прачка потеряла носовой платок.
Трофим, нечто вроде дворника и в то же время нечто вроде слуги Мокея Трифоныча, стоял по этому случаю спиной к двери и, надувши губы (и без того толстые), упирал глаза свои в затылок своего огорченного барина. Скуластое лицо его было покрыто сумраком негодования.
Был поздний час утра.
Барин, сухой и длинный, на длинных йогах, как на жердях, стоял у комода спиной к Трофиму и то из комода на комод, то с комода в комод перекладывал белье свое. На ногах его были узенькие брюки верблюжьего цвета, на спине крест-на-крест рисовались подтяжки, на сухощавой шее, сверх повязанной манишки с высокими стоячими воротничками, не было галстука. Христофорский только что начал одеваться...
Трофим, сутулый и плечистый, был в тулупе и в смазных сапогах, ибо на дворе был еще местами снег, а на улицах грязь, хоть и веяло уже весенним воздухом. Впрочем, Трофим, не боявшийся никаких морозов, почему-то иногда и летом ходил в тулупе, вероятно, потому же, почему и медведи летом не скидают с плеч своих медвежьей шубы.
Барину было около 27 лет; Трофиму под сорок.
Трофим, угрюмый на вид, был в полнейшем смысле слова неотесанный добряк, много на своем веку испытал всяких невзгод, остерегался и боялся всего на, свете, в особенности господ, но одного только не боялся -- не боялся своего нового барина, Мокея Трифоныча. Готовый на услуги всем и каждому, он никак не мог угодить одному только Мокею Трифонычу, несмотря на то, что от этого господина зависела, так сказать, вся жизнь его, все его земное пропитание. Мокей Трифоныч мог сменить его и найти другого слугу, разумеется, мог это сделать не иначе, как с согласия купца и почетного гражданина Степана Степаныча Баканова, у которого нанялся он служить при кладовой, куда приносилась, привозилась и отдавалась на сохранение, за известный процент, всякая движимая собственность. Христофорский обязан был выдавать билеты, вести книги, записывать приход и расход и за все это получал от Баканова: квартиру, состоявшую из одной комнаты с перегородкой, дрова, свечи и 25 рублей месячного жалованья, вдвое больше того, что получал он в казенной палате, где был записан в качестве канцелярского чиновника. Но жалованье Трофиму шло по пяти рублей ежемесячно от того же Баканова. Таким образом, и услуги Трофима ему, Христофорскому, ничего не стоили. Христофорский гордился своим завидным положением.
Пересмотревши все метки и пересчитавши во второй раз все белье свое, Христофорский принялся окончательно его укладывать.
Нет как нет клетчатого фулярового носового платка, подаренного ему купчихой Забираевой, в то еще время, когда он азбуке учил ее сынишку и получал подарки к праздникам, -- нет как нет!
-- Ты мне где хочешь, а подавай платок, -- заговорил Христофорский в нос, не оборачиваясь и продолжая укладывать остальные платки.
-- А где я его возьму, -- отозвался Трофим, ухватившись за скобку двери.
-- Эдак-то вы меня с вашей прачкой-то всего обокрадете...
Трофим вытаращил глаза, молча мотнул раза два головой, очевидно, хотел из лица своего скорчить какую-то гримасу, но гримасы никакой не вышло... Личные мускулы с непривычки отказали ему в повиновении, только губы с большей энергией выступили вперед и еще больше надулись.
-- А на что мне ваш платок? -- проговорил Трофим.
-- На что! Подарил кому-нибудь, а не то пропил. Знаю я вас -- да-а!
-- Да-а! а кому я носовой платок подарю?
-- А почем я знаю... бабе какой-нибудь... а не то фабричным продал... Мало тут всякой сволочи, почем я знаю!..
При этом Христофорский осторожно задвинул ящик, зазвенел связкой ключей, и комод был заперт.
После этого Христофорскому больше ничего не оставалось делать, как только сесть на стул.
Он гордо сел на стул, расставил свои ноги и обеими руками оперся о свои тощие колена, как бы сбираясь экзаменовать или допрашивать подсудимого.
-- Ну, где ты мне теперь платок возьмешь? А?..-- спросил он Трофима, задумчиво скосивши на сторону длинный, совершенно птичий нос свой, и совершенно спокойным голосом.
-- А не знаю, где я вам платок возьму, -- отвечал Трофим, тоже совершенно спокойным голосом.
-- Ну, -- поковырявши в ухе пальцем и не поднимая глаз, сказал Христофорский, -- не знаешь, так и хорошо. Платок этот стоил мне карбованец, то есть рубль серебром, ты уж так и знай.
-- Чего? Ваш платок-то и тридцати копеек не стоит. Горячиться-то не из чего. Да!..
Трофим смутно понял намерение своего барина и явно был задет им за самое живое место, но он ошибался: Христофорский не горячился, он только вытянул ноги и еще ниже опустил глаза.
-- Ты уж так и знай! -- повторил Христофорский, в свою очередь задетый за живое, и на впалых Щеках его, оттененных реденькими баками, выступил румянец.
-- Да чего знать-то!..
-- По-твоему, тридцать копеек, а по-моему, рубль: я за него в городе заплатил рубль, потому что он как есть шелковый, значит, я за него рубль и вычту из твоего жалованья...
Губы Трофима надулись до такой степени, что Дрожали и готовы были лопнуть, глаза его также уставились на Христофорского.
-- Ну, ступай, и нечего тебе тут стоять!.. Ступай!
-- Да что ступай, помилуйте!
-- А за что мне тебя миловать?
-- Да как за что? Я вам сам другой платок куплю. Что вы?..
-- Мне теперь другого не надо, украли так украли, с кем греха не бывает, вычту, да и все тут...
-- Да из чего вычитать-то. А! Разве я потерял его? Уж коли того -- так с прачки и взыскивайте.
-- Ты с прачки и взыскивай. Мне-то что?
-- Да помилуйте!
-- А за что мне тебя миловать!
-- Жалованье-то не от вас идет. Я...
Христофорский окончательно весь покрылся румянцем. Он минуты две водил глазами по полу, как бы не решаясь взглянуть на губы Трофима, очевидно, негодующие. Он только покосился на них и вполголоса отдал приказание набить ему трубку.