Трофим, не переставая глядеть на барина, обошел комнату, достал в углу чубук и стал неистово продувать его.
-- Эдак, сударь, не делают, за двадцатикопеечный платок рубли высчитывать,-- мягким голосом заговорил Трофим, набивая трубку.
-- Ну, ну, не делают! Вас не штрафуй, так и без сапог находишься.
-- Это, сударь, того, выходит...
-- А разве ты не знаешь, -- сказал барин, величаво одной рукой принимая трубку, а другой подбоченившись,-- что от меня зависит завтра же прогнать тебя.
-- Я и сам другое место сыщу.
-- Ну, хорошо, ищи себе, свищи! Хорошо! Ты мне одной своей гармоникой надоел. Вот ты у меня поиграй, попробуй, когда я спать хочу!
-- Поиграю! -- мотнув головой и подавая Христофорскому спичку с огнем, решительно сказал Трофим.-- Ей-богу, поиграю!
-- Не смеешь!
-- Ей-богу!
-- Ну, попробуй...
-- А попробую...
-- А вот только попробуй... Га!.. Как!.. как ты смеешь!.. Как ты мне смеешь так отвечать? А!.. -- воскликнул Христофорский, вскочив со стула, как укушенный, вытянувшись в повелительную позу и приподняв чубук. В узеньких серых глазах его, под двумя закавыками таких же маленьких бровей, сверкнул гнев, верхняя губа ушла под нос, нижняя приподнялась кверху.
-- А, ей-богу же, попробую! -- с легкой дрожью на губах, еще решительнее отвечал Трофим.
-- По... по... пошел вон... болван! скотина! черт! вон пошел!.. -- закричал на него Христофорский, протянувши к двери указательный палец.
Трофим еще раз побожился и вышел вон...
Христофорский с минуту постоял в той же повелительной позе, с приподнятым чубуком, потом прошелся по комнате.
-- Ага, струсил! Видно, я не свой брат! -- подумал он, и стал насасывать чубук, но дыму не оказалось: весь табак с огнем и пеплом просыпался на пол... Христофорский присел на корточки и стал подбирать его. Тут случилось новое маленькое несчастье. В его помочах оказалось не довольно растяжимости, сзади оборвалась пуговица и покатилась под комод. Христофорский не без труда отыскал ее, заперся, стащил с себя брюки, достал иголку с ниткой и сам пришил костяжку...
Потом он надел халат и целый час ничего не делал, сидел на диване, курил Жуков табак и мечтал.
II
А мечтать -- это было любимым его занятием. Почтенный Мокей Трифоныч был отчасти счастливый смертный.
"Ведь таких умных людей, как я, на свете не много,-- не шутя думал про себя Мокей Трифоныч,-- потому что я все могу... все... стоит только мне захотеть"; тут Христофорский мечтал, что, поступи он на сцену, будет лучше Мочалова и лучше всех актеров; купи красок, натяни холст и начни малевать, выйдет картина не хуже тех, за которые большие деньги дают; достань лексикон рифм, напишет стихи, да такие, что Пушкина заткнет за пояс, а вздумал волочиться -- беда! никакая мадам не устоит -- будь хоть принцесса... стоит только захотеть!.. Ну, не счастливый ли смертный! и добро бы еще он трудился и что-нибудь пробовал, ничуть: от роду не брал в руки кисти, никогда не выдумал ни одного стиха, и ни одной интриги не сумел свести ни с одной горничной... Откуда же была в нем такая уверенность, это уж бог его знает.
Расскажу в самых коротких словах всю жизнь его: Христофорского Макашу родила сорока лет от роду мелкопоместная харьковская дворянка, тоже Христофорская, и, родивши его, позабыла свое горе. Муж ее, Трифон Трифоныч, прапорщик отставной, умер ровнехонько за девять месяцев до рождения Мокея Трифоныча. Утешившаяся вдова повезла своего первенца показывать знакомым ей зажиточным помещицам, начиная с кумы, уездной предводительши, и кончая женой отставного поручика; таким образом, младенец Мокей до семилетнего возраста своего путешествовал за хвостом своей маменьки из села в село, от двора к двору и проживал вместе с нею на хлебах, то у одной благодетельницы, то у другой. Младенца Мокея считали все дурачком: тешиться над ним было у иных деревенских барышен-зубоскалок одним из лучших препровождении времени, но маменька маленького Мокея была в постоянном от него умилении; она, сама того не замечая, отдавала его на всеобщее посмеяние: так, например, не раз она заставляла его при всех петь песню, которой бог знает какой чудак его выучил. Песня эта начиналась словами:
Шильники,
Мыльники,
Обдувалы,
Объедалы!..
Доходила до каких-то не совсем правильных выражений и кончалась выразительным восклицанием: "бу!.."
При этом "бу!" Макаша надувал щеки и кончал песню, клюнувшись носом вперед, при всеобщем хохоте. Маменька была больше всех в восторге, особливо, когда вслед за потехой давали ее сынишке орехов или пряников.
Макаша любил орехи и пряники, но маменька учила его не все съедать, а прятать и копить до поры до времени. Мальчик, убегавший от азбуки, как от чумы, слушался своей маменьки и учился бережливости.
Как он добился или, лучше сказать, как добились от него, чтоб он выучился грамоте, это рассказывать -- длинная история: тух дело не обошлось, во-первых, без ума предводительши, которая на целую зиму оставила его у себя, как крестника; во-вторых, не обошлось без немца, который учил детей ее по-русски, и, наконец, в-третьих, не обошлось без розог, которыми он сёк Макашу в поощрение своих прочих воспитанников.
Но не одни розги его выучили, что розги! розгами он даже хвастался. "Э! девки, -- говорил он, входя в девичью. -- Как меня отодрали! у! никого так не драли!..". Нет, больше всего глупые внушения его матери помогли ему...
-- Ючись, гаюбчик! -- говорила она, картавя и заливаясь слезами, -- ючись! выючишься, генерал будешь... а не выючишься и генералом, никогда ни ни -- никогда во веки веков не будешь!
Макаше очень хотелось быть генералом, и он в грехом пополам нет, нет, да что-нибудь и выучит...
Наконец, 11-ти лет поступил он в 1-й класс гимназии, а 17-ти лет был выключен из пятого класса за неспособностью. Семнадцати лет Христофорский уже не был дурачком, он был уже взрослым болваном, и трудно понять, отчего был в пренебрежении у всех своих товарищей, от того ли, что он ко всем лез и всем надоедал страшно, от того ли, что хвастался всем, чем не только можно, но чем, кажется, и не можно хвастаться -- своим развратом, хвастался тем, что маменька его боится, или, например, тем, что он однажды, до такой степени щипал какую-то кухарку, что та его прибила, чуть ухватом его в зубы не ударила, и тому подобное. Были и такие товарищи, которых хвастовство Христофорского потешало. Впрочем, бывали и такие минуты у Христофорского, когда он, рассказывая что-нибудь, вдруг краснел и обнаруживал смущение.
Исключение из гимназии было страшным ударом Для его самолюбия. Он побожился, что через год или два поступит в университет и всех обгонит: он достал все нужные для этого книги, много тетрадей переписал сам своей рукой и потом изредка, лежа у себя на квартире, кое-что перечитывал, но какое это было чтение! Он отдыхал после каждой страницы, воображал, что все знает, и курил трубку.
С треском провалившись на вступительном университетском экзамене в Харькове, Христофорский опять пришел в сильное смущение. "Это все вздор!-- сказал он про себя,-- меня не надуешь! Я знаю не хуже других, все прочел... Нет! я им докажу!.. Я не глупее их! Черти!" И вот, в одно прекрасное утро решился он и выкинул такую штуку, что не всякий и поверит: не простившись с матерью, как некогда Ломоносов из Архангельска, Христофорский из Харькова отправился с подводами -- да, чуть не пешком -- в Москву, с намерением учиться, вполне убежденный, что его с распростертыми объятиями примут в медицинскую академию (тогда еще была в Москве медицинская академия).
Кое-что почитавши, в особенности повторивши латинские склонения, Христофорский смело явился в Москве: на экзаменах, говорят, смелость города берет,-- увы! Христофорскому и на этот раз не посчастливилось, так сказать, с бою взять студентское звание. Он черт знает, что отвечал; отвечал, что Полтавская битва была при Иване Грозном; отвечал, что земля сжата под экватором жарким поясом; отвечал, что Пушкин будто бы написал "Душеньку" Богдановича, одним словом, всех смешил, но отходил от экзаменаторов с уверенностью, что ответил великолепно. Этому, конечно, не поверят читатели, тем более, что Христофорский после всякого экзамена был часа два красен, как рак, и все потел. Неужели же, спросят меня, он не сознавал своего невежества? Не сердиты ли вы на него, г. автор? но автор, несмотря на то, что кровь бросалась в лицо Христофорскому, видел на губах его такую самодовольную, такую неизменно самоуверенную улыбку, что скорее готов вообразить себе Христофорского полупомешанным, чем сознающим свое тупоумие и крайнюю умственную несостоятельность; доказательством этому может служить и то, что Христофорский не себя обвинял, а профессоров, которые будто бы нарочно хотели сбить его, и задавали ему самые трудные вопросы, такие, каких и на билетах нет, да не только на билетах, но даже и в книгах нет. Итак, чем смеяться, лучше пожалеть о Христофорском. После неудачных экзаменов он остался в Москве с одним только двугривенным и чуть не умер с голоду, но кривая и тут его вынесла. Сначала он примостился к какому-то студенту Н-ко, старому харьковскому знакомцу, с которым он когда-то в детстве, на каком-то лугу змейки пускал. Студент Н-ко сначала принял в нем участие, но потом не знал, как от него отделаться: Христофорский каждый день с утра стал приходить к нему, в его отсутствие лежать на его кровати, курить его сигары, торчать с самодовольной улыбкой на сходках его товарищей и по временам выпрашивать у них деньги. Последнее извиним ему, потому что он действительно часто голодал или питался одним только чаем, тем более извиним, что такое выпрашивание совершенно прекратилось, когда Н-ко нашел ему урок у купчихи Забираевой, где-то далеко за Москвой-рекой.