Вот и все, что я помню до того момента, когда, спустя двадцать минут, очнулся дома, пытаясь открыть свой чемодан дрожащими, словно камертон, пальцами. Я не успел его открыть, когда вошел мистер Димс в сопровождении полисмена. Я сразу начал говорить что-то о том, что я не вор, попытался объяснить, что произошло, но думаю, что это выглядело как истерика, и чем больше я говорил, тем хуже все выходило. Когда мне наконец удалось рассказать свою историю, она показалась безумной даже мне – но это была правда! это была чистая правда, клянусь! каждое слово! – всего лишь цент, который я обронил где-то у вокзала… – Хеммик неожиданно замолк и рассмеялся так нелепо, словно охватившее его к концу истории возбуждение и было той слабостью, которой он устыдился. Затем он продолжил с нарочитой небрежностью: – Не буду останавливаться на том, что случилось дальше, потому что не случилось ничего особенного – по крайней мере, для того, кто судит о событиях так, как судят у вас на Севере. Мне все это стоило работы и доброго имени. Пошли сплетни, кто-то немного приврал, и в конце концов у всех создалось впечатление, что я потерял большую сумму банковских денег и попытался скрыть потерю. Работу после этого я искал долго. В конце концов банк даже сделал заявление, отметавшее самые дикие и лживые версии инцидента, но те, кто еще не потерял к этому делу интерес, говорили, что это лишь потому, что банк не хотел поднимать шум и устраивать скандал; все остальные просто все позабыли, то есть они позабыли, что случилось, зато запомнили, что была какая-то причина, по которой мне доверять не следовало…
Хеммик умолк и снова невесело рассмеялся: горько, непонимающе и совершенно беспомощно.
– Вот так я и не поехал в Цинциннати, – медленно произнес он, – тогда была жива мама, и для нее все это стало ударом. У нее появилась идея – одна из тех старомодных южных идей, которые напрочь застревают в здешних головах, – что я почему-то должен остаться здесь, в этом городе, и доказать всем, что я честен. Это засело у нее в голове, она и слышать не желала о моем отъезде. Она говорила, что тот день, когда я уеду, станет ее последним днем. Так что я был практически вынужден оставаться здесь до тех пор, пока не восстановил свою репутацию.
– И сколько времени потребовалось? – тихо спросил Аберкромби.
– Лет десять.
– Да…
– Десять лет, – повторил Хеммик, глядя в сгущающийся мрак. – Понимаете, это ведь маленький город: я говорю десять лет, потому что примерно спустя десять лет я слышал об этом в последний раз. Задолго до этого я женился, у меня родился ребенок. К тому времени Цинциннати совсем вылетел у меня из головы.
– Ясно, – согласился Аберкромби.
Они оба немного помолчали, затем Хеммик добавил, словно извиняясь:
– Длинная получилась история, не знаю, было ли вам интересно. Но вы сами попросили…
– Мне было интересно, – вежливо ответил Аберкромби. – Мне было действительно интересно! Мне было гораздо интереснее, чем вы можете себе представить!
Хеммику пришло в голову, что он никогда раньше не думал, какая это была странная и законченная повесть. Он почувствовал, что то, что всегда казалось ему всего лишь отрывком, гротескным эпизодом, на самом деле обладало глубоким значением и цельностью. Это была интересная история, история о том, что стало причиной постигшей его в жизни неудачи. Его мысли прервал голос Аберкромби.
– Понимаете, это так не похоже на мою историю, – говорил Аберкромби. – Вы остались здесь лишь случайно, а я отсюда случайно уехал. Вы заслуживаете большей… большей чести, если в мире вообще есть честь, за то, что вы хотели бороться с обстоятельствами. Видите ли, когда мне было семнадцать, я направился по более-менее неверной дорожке. Я был тем, кого вы назвали лоботрясом. Все, чего мне хотелось, – прожить свою жизнь без хлопот; однажды мне на глаза попался плакат с надписью: «Специальный тариф до Атланты, всего три доллара сорок два цента». Я вытащил мелочь из кармана и пересчитал, сколько у меня было…
Хеммик кивнул. Все еще находясь под впечатлением от собственной повести, он совсем позабыл о собеседнике.
Но вскоре Аберкромби завладел его вниманием:
– В кармане у меня оказалось три доллара сорок один цент. Вместе с другими парнями я стоял в очереди у центральных складов, собираясь записаться в армию и ни о чем не думать в ближайшие три года. И тут на тротуаре под ногами я увидал монетку в один цент, которой мне и не хватало! Я заметил ее, потому что она была новенькой и блестела на солнце, словно золото.
Наступила ночь, такая, какая бывает только в Алабаме; и когда цвет неба слился с пылью, очертания двух мужчин стали нечеткими, и тому, кто вздумал бы в этот момент пройти по тротуару, было бы нелегко определить, кто из них был избранным, а кто – одним из многих. Исчезли все детали – золотая цепочка часов Аберкромби, его воротничок, который был доставлен ему прямиком из Лондона, достоинство, с которым он сидел на крыльце, – все померкло и слилось с мешковатым костюмом и поношенными ботинками Хеммика, попав во всеобъемлющую глубину ночи, которая, как смерть, все уравнивает, сглаживает и ничего не оставляет. А чуть позже случайный прохожий увидел бы лишь пару огоньков размером с цент, повторявших движения их сигар.
Популярная девушка
Каждую субботу около половины одиннадцатого Янси Боуман ускользала от своего кавалера с помощью какой-нибудь милой отговорки, уходила из танцевального зала и направлялась туда, откуда можно было видеть всех в баре загородного клуба. Найдя взглядом отца, она или кивала ему, если видела, что он ее заметил, или посылала официанта, чтобы тот привлек внимание родителя. Если на часах было не больше половины одиннадцатого, то есть если отец провел в силках самодельного джина не больше часа, он вставал со стула и позволял убедить себя пойти в зал.
Танцевальным залом называлось помещение, в котором днем стояла плетеная мебель, – это была та самая комната, которая всегда имелась в виду, когда кто-нибудь произносил: «Пойдем потанцуем!» К ней же всегда относились указания «внутри» или «вниз по лестнице». Это была та самая безымянная комната, в которой происходит все самое важное, что только может произойти в загородном клубе любого городка Америки.
Янси знала: если только ей удастся удержать отца хотя бы час, он будет болтать со знакомыми, или смотреть, как она танцует, или же – что случалось редко – потанцует и сам. И тогда по окончании вечера безо всяких проблем ей удастся вывести его из клуба. За время до полуночи, когда заканчивались танцы, он не успел бы найти повод, чтобы серьезно с кем-нибудь поссориться.
Все это подразумевало значительные усилия со стороны Янси; шла она на это не из-за отца, а скорее из-за самой себя. Прошлым летом случилось несколько довольно неприятных происшествий. В один из вечеров ее задержал страстный, лившийся непрерывным потоком монолог одного юноши из Чикаго – и в результате, слегка покачиваясь, в дверях зала возник отец; его румяное лицо сильно покраснело, а мутно-голубые глаза были практически полузакрыты, так как он пытался сфокусировать свой взгляд на танцующих, очевидно приготовившись предложить себя в качестве кавалера первой же вдовушке, которая попалась бы ему на глаза. На настойчивое предложение Янси уйти из клуба немедленно он самым забавным образом обиделся.
После этого случая Янси тщательно следила за временем своего фабианского маневра.
Янси и ее отец считались самыми красивыми обитателями маленького городка на Среднем Западе. Том Боуман, несмотря на двадцатилетнее увлечение виски и редкие игры в гольф, все еще отличался крепким сложением. У него была контора в центре города, в которой он думал о каких-то смутно представлявшихся ему делах с недвижимостью, фактически же основной его заботой была демонстрация в загородном клубе прекрасного профиля и хороших, непринужденных манер. За этим он и провел большую часть тех десяти лет, что минули с момента смерти его жены.