Дирек и Шейла куда-то исчезли, на улице, тихой в этот рабочий час, виднелись только автомобили четырех судей да две-три кучки зрителей, обсуждавших дело, а посреди мостовой стоял, опираясь на палку, хромой старик с обвислыми усами.
– Могла выйти большая неприятность. – Голос мистера Погрема раздался прямо над ухом Феликса. – Скажите, а он не приложил к этому руку? В самом деле нет?
Феликс яростно замотал головой – разок-другой и у него мелькала подобная мысль, но он решительно ее отверг, когда услышал из чужих уст, да еще таких больших и совсем резиновых.
– Нет-нет… Нервный юноша, обостренное чувство чести и повышенная чувствительность. Вот и все.
– Ну да, конечно, – успокоительно замурлыкал мистер Погрем. – О, эта молодежь! В странное время мы живем, мистер Фриленд. Каких только идей нет в ходу! Таким юношам, как он, лучше в армии – безопаснее. Там идеи не в ходу.
– Что будет дальше с Трайстом? – спросил Феликс.
– Надо ждать, – ответил мистер Погрем. – Ничего не поделаешь – надо ждать. Придется ему месяца три потомиться. Такая уж у нас система – никуда не годная.
– А если потом его оправдают?
Мистер Погрем покачал круглой головой, украшенной багровыми ушами, и сказал:
– Ах! Я часто говорил жене: «Беда быть гуманистом. Право, хорошо иметь резиновое сердце – прекрасная вещь, истинное спасение!» Ну что ж, до свидания. Если пожелаете что-нибудь сообщить – всегда к вашим услугам. – И, распространяя одуряющий запах гуттаперчи, он потряс руку Феликса и скрылся в дверях дома, на которых сверкающими буквами было написано: «Эдвард Погрем, Джеймс Коллет. Поверенные. Адвокаты».
Расставшись с маленьким гуманистом, Феликс отправился обратно к зданию суда. Автомобили укатили, а люди разошлись; только старик, опиравшийся на палку, тот самый, у которого были обвислые усы, еще стоял в полном одиночестве, как галка со сломанным крылом. Феликсу в эту минуту очень хотелось с кем-нибудь поговорить, и он подошел к старику.
– Хорошая погода.
– Да, сэр, погодка ничего, – ответил старик, и они умолкли, стоя друг против друга. Между людьми разных классов и привычек – пропасть, и она еще никогда так не зияла перед Феликсом, как сейчас. Встревоженный, растерянный, он был бы рад излить душу этому оборванному черноглазому старику с хромой ногой и обвислыми усами, который, наверное, хлебнул немало горя и прожил суровую и примитивную жизнь. Феликс был бы рад, если бы и старик открыл ему свою душу. Но у него не нашлось слов, которые могли бы перекинуть мост через разделявшую их пропасть. Наконец он спросил:
– Вы здешний?
– Нет, сэр. Я из-под Молверна. Живу с дочерью из-за ноги. Муж ее работает на здешнем заводе.
– А я из Лондона.
– Да, это сразу видно. Красивый, говорят, город.
– Ну нет, – покачал головой Феликс – У вас в Вустершире гораздо красивей.
– Да-да! – сказал старик, поглядев на Феликса живыми черными глазами. – Народ теперь в городах пошел какой-то беспокойный. А в деревне хорошо жить, если только человек здоров; лучше я ничего не знаю – никогда не мог сидеть взаперти.
– Таких, как вы, теперь уже немного – посмотрите, сколько людей уходит в город.
Старик улыбнулся – это было не похоже на обычные улыбки: горькую микстуру, чуть-чуть подслащенную, чтобы ее можно было проглотить.
– Они жизни ищут, – сказал он. – Таких, как я, уже мало осталось. Тех, кому жизнь не в радость, если не слышишь запаха земли. Все эти газеты сейчас – разве в них про это прочтешь? Молодые ходят в школу, вот и рвутся потом в город. А сам я уже не работник. Скоро и помру. Но мне вот все кажется, что надо бы вернуться домой. Улиц больно не люблю, а в Лондоне у вас, наверное, еще хуже.
– Да, – сказал Феликс, – но, пожалуй, таких, как вы, у нас больше, чем вам кажется.
Снова старик посмотрел на него живыми темными глазами.
– Спорить тут не приходится: часто видел, как они по дому тоскуют. Много среди них таких, что никуда бы от земли и не тронулись, да только смерть как тяжело стало в деревне. И жить-то приходится впроголодь, и на тебя жмут там со всех сторон, и справа и слева жмут… Редко-редко найдется человек, который все это может стерпеть. Я бы и сам не жил в деревне, да вот одна беда – не могу в городе дышать. Ведь бывает такая скотина – уведешь с родных мест, а там приходится назад вести. Не всякая порода, конечно. Другим все равно, куда б их ни погнали. А я долгий век прожил и вижу, что деревне конец приходит: где было трое, там остался один.
– А разве не бывает, что люди возвращаются на землю?
– Поговаривают, что и так. Я ведь каждый день газету читаю. Слышал, кое-где союзы организовывают. Только проку от этого мало.
– Почему?
Старик снова улыбнулся.
– Почему? А вы сами подумайте. Земля – это дело особое. Работа разная, и в часы не уложишь: сегодня требуются четверо, а завтра один справится. Какие правила союз нам установит – как на фабриках, что ли, с их восемью часами: то делай, а этого не надо? Не тут-то было! Заводу все нипочем – погода, скажем, или что другое. А на земле погода – все! На земле человеку разбирать не приходится: делай что надо в любой час, иначе не выйдет ничего. В нашем деле все от Бога, и тут нечего мудрить. Союз мне говорит: не смей работать сверх положенного. Вот оно как! А мне приходилось, может, сотню раз в году с овцами или со скотиной всю ночь напролет возиться, и никаких тебе сверхурочных! Нет, людей этим на земле не удержишь!
– А чем же?
– Законы новые нужны, вот что: пусть бы фермеры и помещики с нас шкуры не драли, – законы нужны, чтобы новые дома для нас строили, – но главное дело, чтобы все дружно работали, иначе на земле нельзя. Если дружно не идет, ничего от земли не возьмешь. Только раз у меня настоящий хозяин был: сам не успокаивался, пока мы довольны не были. Вот у него на ферме дело как по маслу шло – никому в приходе этакого даже не снилось.
– Да, но трудность именно в том, чтобы научить хозяев блюсти не только свои интересы. Однако люди не слишком-то любят признавать, что и они могут ошибаться.
Черные глаза старика заискрились.
– Да-а, это трудновато! Всякий, конечно, говорит: «Господи, да ведь это они ошибаются, а я уж как прав!» Так, видно, у нас повелось.
– Да, – сказал Феликс. – Помилуй нас Бог!
– Правильно вы говорите, сэр, на это вся и надежда. И заработка побольше тоже бы не помешало. И чуток побольше свободы: для человека свобода дороже денег.
– Слышали вы про этот поджог?
Прежде чем ответить, старик быстро огляделся вокруг и заговорил, понизив голос:
– Говорят, будто его из дому выбросили: я на своем веку навидался, как людей выселяли за то, что они за либералов голосовали, – ну а других – за вольнодумство, за что только их не выселяют! Вот от этого-то и заводится вражда. Человек хочет сам себе быть хозяином и чтобы им не помыкали. А этого нельзя, в старой Англии этого нельзя, если у тебя в карманах пусто.
– А вы никогда не думали эмигрировать?
– Думал, конечно, сотни раз думал, но никак не мог решиться: как же в такую даль заберешься, что даже Молвернских холмов уж больше не увидишь? Бикон ведь даже отсюда немножко виден. Но таких, как я, сейчас уже мало и с каждым днем все меньше и меньше.
– Да, – пробормотал Феликс, – это я вижу.
– На земле все своими руками делается. Ее любить надо, как свою хозяйку или детишек. Для этих бедняг, что здесь на заводе плуги для колоний изготовляют, союз – дело нужное, потому работают они на машинах. А крестьянину первым делом надо землю выходить, твоя она или чужая, не то от него проку не жди, уж пусть лучше в почтальоны идет. Я вас своей болтовней не задерживаю?
Феликс действительно с беспокойством поглядывал на своего собеседника – его мучил проклятый вопрос: можно ли дать хромому старику немножко денег? Не оскорбит ли это его? Почему нельзя просто сказать: «Друг мой, я богаче тебя; помоги мне, чтобы я не стыдился своего преимущества». Может, все-таки рискнуть? И Феликс начал шарить в карманах, следя за взглядом старика: если тот поглядит на его руку, он рискнет. Но старик смотрел ему в лицо. Феликс вынул руку из кармана и спросил: