– Он к этому дому привязан, – внезапно сказал он, – или ему что-то в голову вбили про его права; много сейчас таких смутьянов развелось. Только кто же обрадуется, если все его добро на улицу выбросят, зевакам на потеху! Я бы сам за это спасибо не сказал.
И с этими глубоко прочувствованными словами управляющий раздвинул желтые, как дубленая кожа, большой и указательный пальцы и схватил еще одну муху…
Пока управляющий рассказывал жене о событиях дня, выселенный Трайст сидел на краю кровати в одной из комнат первого этажа в домике Тода. Он снял тяжелые сапоги и засунул ноги в толстых грязных носках в войлочные домашние туфли Тода. Сидел он не шевелясь, будто его оглушили ударом по лбу, и в голове у него медленно ворочались тяжелые мысли: «Они меня выгнали… Я им ничего не сделал, а они меня выгнали из дому. Будь они прокляты – выбросили меня из дому!..»
В саду сидел озадаченный, серьезный Тод, а вокруг него собрались трое маленьких Трайстов. У калитки стояла освещенная лучами заката Кэрстин и дожидалась своих детей, вызванных телеграммой; ее фигура в синем платье своей неподвижностью напоминала правоверного, который слушает зов муэдзина.
Глава XIX
«В четверг, рано утром, в имении сэра Джералда Маллоринга в Вустершире возник пожар, уничтоживший несколько стогов сена и пустой хлев. Есть серьезные подозрения, что пожар – дело рук злоумышленников, но пока еще никто не арестован. Власти предполагают, что это происшествие имеет связь с недавними событиями такого же рода в восточных графствах».
Эту заметку Стенли прочел за завтраком в своей любимой газете. За ней следовала небольшая редакционная статья:
«Возможно, что пожар в поместье сэра Джералда Маллоринга в Вустершире является тревожным признаком аграрных волнений. Мы будем с беспокойством следить за тем, какие это будет иметь последствия. Но одно не подлежит сомнению: если власти будут потворствовать поджигателям или другим злоумышленникам, покушающимся на имущество землевладельцев, нам надо расстаться с надеждой хоть как-нибудь улучшить долю фермера-арендатора…»
Если бы, прочитав газету, Стенли встал и зашагал по комнате, его можно было бы извинить: хотя он знал характер и настроение детей Тода хуже, чем Феликс, он все же знал достаточно, чтобы встревожиться, – но ведь Стенли был англичанином! То, что он продолжал есть ветчину и сказал Кларе: «Еще полчашки!» – безусловно доказывало, что он обладает тем загадочным свойством, которое зовется флегмой и позволяет его родине мирно прозябать в болоте.
Стенли был человек неглупый – недаром он постиг секрет доходного производства плугов (но только на экспорт) – и часто раздумывал над важной проблемой английской флегмы. Люди говорили, будто Англия вырождается, становится истеричной, слабонервной, теряет связь с землей и все прочее. По его мнению, все это была ерунда.
– Посмотрите, как толстеют шоферы! – говорил он. – Посмотрите на палату общин и на дородность высших классов!
Если в стране и увеличилось число низкорослых крикливых рабочих и социалистов, суфражисток и грошовых листков, если у нас стало больше всяких профессоров и длинноволосых художников, тем лучше для остального населения Англии! Вес, который теряет все это худосочное отребье, приобретают люди солидные. Страна, может быть, и страдает от бюрократии и вредного направления мыслей, но настоящая английская порода не меняется. Джон Буль остался таким, как был, несмотря на усы. Сбрейте эти усы и прилепите маленькие бакенбарды, и вы получите столько джонов булей, сколько вашей душе угодно! Никаких социальных потрясений не произойдет, пока климат Англии останется прежним! Произнеся этот простой афоризм и разразившись коротким утробным смешком, Стенли переходил на более важные темы. В его убеждении, что дождь погасит любой пожар – дайте только ему время, – было даже нечто величественное. И в особом углу он держал особый сосуд, который точно показывал ему, сколько дюймов осадков выпало за день; время от времени он писал в свою газету письма о том, что такое количество осадков выпало «впервые за тридцать лет». Его уверенность в том, что страна переживает тяжелые времена, была словно сыпь, вызывающая легкий зуд кожи, но не касалась жизненных органов, скрытых в его упитанном теле. Он предпочитал не рассказывать Кларе неприятных подробностей о своих близких, так как свято хранил истинно мужскую веру в то, что его родня лучше ее родни. Она была всего-навсего какая-то Томпсон, и трудно сказать, кто из них обоих старался поскорее об этом забыть. Но он все же сказал ей, садясь в автомобиль:
– Очень может быть, что по дороге домой я заеду к Тоду. Мне надо проветриться.
– Будь осторожен с этой женщиной, – предупредила Клара. – Ни в коем случае нельзя, чтобы она к нам приехала. Ее дети и то были невыносимы.
И когда Стенли кончил свои дела на заводе, он приказал шоферу повернуть к дому Тода. Автомобиль покатил по дорогам, заросшим по краям травой, и прелесть английского пейзажа тронула даже его не слишком чувствительную душу – у него просто перехватило дыхание. Было то время года, когда у природы кружится голова от собственной красы, от одуряющих запахов и неумолчного хора бесчисленных голосов. Белые цветы боярышника заливали живые изгороди пенным каскадом; луга сияли золотом лютиков, на каждом дереве куковала кукушка, на каждом кусте заливались вечерней песней дрозды. Ласточки летали низко, и небо, за чьим настроением они всегда следят, было красиво сонной, перенасыщенной красотой долгого ясного дня, готового пролиться ливнем. Некоторые фруктовые сады еще стояли в цвету, и крупные пчелы, носившиеся над травами и цветами, наполняли воздух густым жужжанием. Все перемешалось: движение, свет, краски, песни птиц, благоухание цветов, теплый вечер и шелест листьев, – так что трудно было отличить одно от другого.
Стенли подумал, не будучи склонным к восторженным излияниям: «Бесподобная страна! Как все ухожено, за границей этого не увидишь!»
Но автомобиль – существо, презирающее красоту природы, – быстро домчал его до перекрестка и встал, тихонько дыша, прямо под каменистым откосом, на котором прилепился домик Тода, теперь уже так заросший сиренью, глицинией и вьющимися розами, что с дороги был виден только конек кровли.
Стенли явно нервничал. Его лицо и руки не были приспособлены для выражения подобной слабости, но он ощущал сухость во рту и дрожь в груди – свидетельство душевной тревоги. Поднимаясь по ступеням и посыпанной гравием дорожке, по которой ровно девятнадцать лет назад однажды прошла Клара, а он только три раза за все эти годы, Стенли откашлялся и сказал себе: «Спокойно, старина! Что с тобой в конце концов? Она ведь тебя не съест!»
И в самых дверях он столкнулся с ней.
Но и увидев ее, он не понял, почему эта женщина вызывала у нормального, здравомыслящего человека такое странное чувство. Вернувшись от Тода, Феликс сказал:
– Она словно «Песня Гебридских островов», пропетая среди английских народных баллад.
Эта чисто литературная ассоциация ничего не объяснила Стенли и показалась ему натянутой. Но когда она ему сказала: «Входите, пожалуйста», – он вдруг почувствовал себя грузным, нескладным – так должна себя чувствовать кружка портера рядом с бокалом кларета. Наверно, виноваты во всем были ее глаза, цвет которых он не мог определить, или чуть-чуть вздрагивавший посредине излом бровей, или платье – оно было синее, но как-то странно отливало другим цветом, а может быть, она вызывала у него ощущение водопада, стремительно мчащегося под ледяным покровом, который вдруг проваливается под ногой, хотя тебе каким-то чудом удается удержаться на поверхности… Словом, что-то вдруг заставило его почувствовать себя одновременно маленьким и тяжеловесным – неприятное ощущение для человека, привыкшего сознавать себя жизнерадостным, но солидным и полным достоинства. Сев по ее просьбе у стола в помещении, похожем на кухню, он почувствовал странную слабость в коленях и услышал, как она сказала куда-то в пространство: