Ребята вдоль линейки что есть силы гремят сапогами и поют на манер «Эскадрильи»:
Там, где пехота не пройдет,
Не пролетят и самолеты,
Могучий танк не проползет,
Пройдет отдельная штрафрота!
Все песни сейчас переиначиваются. Даже самые душевные, и к тем находят другие слова. Эту моду привезли фронтовики. Кто-нибудь начинает проникновенным, как по радио голосом:
На позицию девушка…
Другой обязательно продолжает:
А с позиции — мать.
Бывает в рифму и похлеще. Меня коробит от этого, потому что песня еще недавно мне нравилась. Даже на «Темную ночь» есть пародия. В пехоте мы тоже пели на шахтерский мотив:
Через роту спящую
Прямо в степь привольную
Вышел в самовольную
Парень молодой…
И как отголосок Сорок первого все слышится на манер танго, под которое нас учили танцевать в спецшколе:
Утром наша рота будет пьяная
Выполнять свой боевой приказ.
Это значит снова отступление,
Снова значит спинами к врагу,
Скоро ль это кончится мучение…
Время, наверно, сейчас такое, что некоторые слова не устраивают.
Что касается штрафной, то у нас несколько человек подзалетели туда. За разные дела: грубость с начальством, длительная самоволка, продажа казенного имущества, да мало ли за что, если попасть начальству под руку. Особенно часто происходит это с тех пор, как стали наводить порядок. Правда, все обходится без суда, по приказу начальника школы, с правом возвращения в часть. У нас пока лишь двое вернулись из тех, кто ушел в штрафбат. Отсюда, наверно, и песня…
К вечеру возвращаемся на свой пост. Это огромное, в семнадцать гектаров, поле, где еле виден другой его край. Оно, как в сказке, усыпано громадными, по полпуда, желтыми дынями. По краям его каждые двести-триста метров поставлены шалаши. В них вместе с семьями живут люди, которые охраняют эти дыни и скатывают их в большие кучи на краю поля. Отсюда их увозят уже арбы и машины. А по другую сторону поля, сразу за редкой полоской камыша, голый такыр, откуда приходят шакалы и бродячие собаки.
Гришка собирается на ночь к своей Вере Матвеевне, подшивает подворотничок, чистит сапоги. И от нее возвращается совсем выглаженным, в заштопанной где следует гимнастерке. Я лежу над арыком, на деревянном тахте, и смотрю на его сборы. Он уже совсем готов, но все топчется и не уходит:
— Так что сказать Тамаре Николаевне? — спрашивает он у меня. — Можно бы завтра собраться у Веры. Там патефон и все такое…
Я чувствую, как краской заливается все мое лицо, отвожу глаза в сторону и согласно киваю головой…
Здесь, где стоит деревянный помост — тахт, на котором мы спим, находится бригадный стан. На нем во время сбора урожая живет с семьей заместитель председателя колхоза. Это уже пожилой красивый мужчина, который почти не разговаривает ни с кем, но все его слушаются. И младшие дети у него очень красивые. Это мальчик четырнадцати лет — Пулат и девятилетняя девочка — Раушан. Какая-то особенная это, древняя красота.
Меня зовут есть плов. Я бы обязательно отказался, но тут все иначе. За три дня, что мы здесь, я сделался у них как бы совсем своим. Чувствую, что они не поняли бы, почему я отказываюсь. Едим с большого блюда: четыре старика в цветастых стеганых халатах, заместитель председателя колхоза и я. Стараюсь делать все так же, как они: аккуратно беру с рисовой горки кусочек мяса, и, пытаясь не задеть пальцами остальной рис, подбираю его для себя. Я никогда не ел ничего вкуснее, и именно так надо есть плов, не ложкой. Она бы примяла и передавила нежные белые зерна. На краю блюда у каждого при этом образуется как бы своя часть блюда и остального плова он не касается.
Потом сижу с Пулатом, учу язык. Много слов я уже понимаю, только стесняюсь почему-то произносить. Все кажется мне, что скажу не так, и это будет неприятно для людей.
— Мухабат, — говорит Пулат. — Любовь.
И почему-то смеется во все горло. Потихоньку сообщает он мне и плохие слова. А сам не выпускает из рук винтовки, которую я даю ему подержать. Он открывает и закрывает затвор, целится в закатное темнеющее небо, потом вдруг направляет винтовку на маленькую сестру.
Резко подбиваю ствол рукой и даю ему по шее. Делаю это раньше, чем подумал о чем-нибудь, и хоть твердо знаю, что в магазине и стволе нет патронов. Помню пехотную мудрость, что раз в году винтовка сама стреляет. Старики и отец Пулата молча смотрят со своего места и по-видимому одобряют меня.
А Раушан и секунды не сидит на месте: вертится вокруг, что-то напевает, перебирает ленточки. Потом начинает танцевать — маленькая красивая девочка в цветастых шароварах, необыкновенно изящно выгибая руки, водя с серьезностью вправо и влево детскую головку со многими косичками. Все невольно прекратили разговор, смотрят на нее…
Я никак не могу уснуть. Лежу на досках тахта и смотрю в черное звездное небо. Одна за другой мелькают какие-то картины, слышатся обрывки разговоров, происходивших днем. Но я знаю, что все это не то. И вдруг приходит ясное и неотвратимое: Тамара Николаевна…
Ведь она, кажется, действительно красива. Вспоминаю ее лицо, округлое, с серыми глазами. Они смотрят прямо с каким-то вызовом. И фигуру, узкую в плечах, с белым поясом на талии. Постепенно Тамара Николаевна начинает мне нравиться. Руки у нее обнаженные, загорелые, она всякий раз поправляет ими прическу и смотрит при этом через плечо по сторонам. И я хорошо знаю, для чего она мне нужна…
Начинаю представлять себе уже более смелое. Дыхание у меня перехватывает, руки твердеют. Но дохожу до ее ног и останавливаюсь, не знаю, что делать. И еще: сколько же ей лет?.. Закрываю глаза, хочу отогнать это, и опять думаю про все сначала.
Почему-то вдруг вспоминается тот, первый раз, когда ощутилось необычное. Это было еще перед войной, так давно, что, кажется мне, происходило с кем-то другим. Я впервые выпил тогда водку — на троих, из горлышка, за шесть рублей пять копеек. И хоть форма, которую мы получили, была не синяя, парадная, все же решили идти на бульвар: я, Вовка Селицкий и третий — наш друг, который так и не попал в спецшколу по зрению. Мы с Вовкой числились в третьей роте — заканчивали восьмой класс. А в первой, старшей, роте учился двоюродный Вовкин брат — Сашка Пешкурев. Через месяц они должны были идти в строевые училища. И на перемене, в столовой, Вовка спросил его, как бы между прочим:
— О чем трепаться с девочкой, когда ходишь с ней?
— А что увидел, про то и говори, — засмеялся Сашка. — Ей все равно.
— Ну, вот едет трамвай, так что? — не отвязывался Вовка.
— О трамвае и говори. Про крушение что-нибудь или что женщину на Малой Арнаутской переехало.
На бульваре мы встретили Ленку Покальчук, рослую девочку с темными глазами и бровями. Мы учились когда-то вместе, но в шестом классе она осталась на второй год. И жила она напротив меня, через дорогу. Встречая раньше, мы на нее и внимания не обращали. Но тут, на бульваре, другое дело. Мы сразу увидели, что Ленка вдруг стала совсем другая. Движения, поворот головы сделались у нее какими-то плавными, глаза она опускала вниз. И платье на ней было темное, бархатное, от него ложились тени, так что какими-то необыкновенными выглядели ее шея и руки. Мы вдруг начали говорить с ней совсем по-другому, вынули папиросы, и лишь я не закурил, а только держал папиросу в зубах.
С Ленкой была ее подруга Оля, носатая, ужасно некрасивая девочка с Пушкинской улицы. Мы с Вовкой отвели Ленку в сторону и сказали, что хотим прогуляться с ней одной. Она молча кивнула головой и ушла с Олей. Через пятнадцать минут Ленка вернулась одна к пушке с английского крейсера «Тигр», где мы все трое ждали ее.