По-голливудски выверенные репризы сменились лирическими цитатами из подростковых дневников Гидона Кремера. Для шоу «Being Gidon Kremer», думаю я, это была очень радикальная мутация – как если бы голливудский блокбастер обернулся вдруг фестивальным авторским кино и при этом попытался сохранить за собой забронированные к показу экраны. Самое странное, что изрядную часть «экранов» усилиями Кремера и впрямь удалось спасти: из плана вылетела вся Германия, где высокопрофессиональные менеджеры маэстро Гидона решительно отказались продавать артхаус по цене мейнстрима, предвидя кассовый провал; но кусочки Швейцарии с Италией остались, и Австрия осталась тоже.
* * *
Вечером зал Конгресса заполняется весь. И ночью узкие, бутафорски уютные улицы старого города на несколько минут тоже заполняются разъезжающимися и разбредающимися меломанами. Бреду к своему отелю и я. Черное, ясное небо надо мной проколото острыми горными звездами, и сами горы стоят вокруг ночного Инсбрука молчаливым кольцом, рождая смутную тревогу.
Эта тревога хорошо мне знакома. Есть две природные декорации, которые просто и доходчиво возвращают возомнившему о себе хомо сапиенсу его реальный скромный масштаб. Горы – одна из них, а вторая – море. Обе они на летящем сквозь пустоту и холод жалком шарике наглядно, на доступном местному населению уровне воплощают вечность. Только море – это вечность текучая и изменчивая, каждый день другая, живая и дарящая жизнь, даром, что ли, все приморские народы живут рыболовством. А горы – вечность застывшая, граненая, явленная в своей неизменности, в жестоком и скудном каменном превосходстве. Потому, наверное, все морские люди, будь они в Генуе или в Одессе, хитры, жовиальны и жизнелюбивы, а все горцы, будь они в Басконии или в Сванетии, славятся твердолобостью, упрямством и презрением к смерти. Гордое человечество вообще куда более внушаемый коллективный субъект, чем ему хотелось бы думать. Но оно об этом тоже догадывается и комплексует и потому в слабой своей позиции придумало себе рукотворную альтернативу вечности: искусство. В искусстве есть свои горы – таковы скальные глыбы соборов, пустынные утесы пирамид. И в искусстве есть свое море – таково всякое паутинное плетение слов, в рифму и без рифмы, а больше и прежде прочего такова музыка. Не нуждающаяся в переводе с языка одного племени на наречие другого, высокомерно отклоняющая комментарии и пояснения, претендующая на универсальность, на причастность не установленным, но и не подлежащим сомнению высшим гармониям. Такова музыка – если только помнить, что она не комфортный фон, скачанный в айпод в формате mp3, но грозная и магическая, мистическая, почти религиозная субстанция, тайный культ, требующий от посвященных жертвенного служения. Помнить об этом в эпоху планетарного шоу-бизнеса в достаточной мере нелепо, неудобно и смешно. Но отдельные индивиды упрямо помнят и даже настаивают на своем. И Гидон Кремер, конечно, из таких вот упрямых индивидов.
В артистическом мире у него репутация высокоточного и самонаводящегося, почти расчетливого интеллектуала – наверное, обидная ему, настаивающему на интуитивном и самоотверженном, едва ли не по-детски наивном подходе к искусству. В артистическом мире у него репутация совершенного, безупречного в деталях, почти холодного технаря – наверное, неприятная ему, упирающему на эмоциональное, чувственное, едва ли не спонтанное прочтение исполнителем замысла творца, читай – Творца. Мне, прохожему дилетанту, совершенно невозможно судить, кто ближе к истине в вопросе «каково быть Гидоном Кремером» – сам маэстро Гидон Кремер или не без ревности отслеживающий его непредсказуемую траекторию артистический мир. Но кто бы там ни был ближе, это не умаляет безапелляционности и убедительности кремеровского ответа, когда я спрашиваю его, считает ли он до сих пор – со всем своим опытом и по обе стороны «железного занавеса», и вовсе без «железного занавеса», после диктатуры пролетариата и во время диктатуры шоу-бизнеса и покупателя, – что музыка и впрямь способна менять человека, делать человека лучше?
– Да, – говорит он.
– Конечно, – говорит он.
– А может, – говорю я, – не надо ничего менять? Не надо ничего навязывать публике? А надо просто честно, профессионально отрабатывать свои деньги, давая публике то, за что она вам заплатила, потому что клиент в конце концов всегда прав? Это ведь господствующая сейчас точка зрения – везде, и в серьезной музыке тоже. Как вы-то к этой точке зрения относитесь, одним словом?
– Одним словом? – иронически повторяет Кремер. – Плохо. Плохо я к ней отношусь. Не верю я в это. Очень мне подозрительна эта точка зрения. Думаю, обосновывается она только меркантильным интересом продать публике побольше товару. Вот и всё.
* * *
Когда он говорит всё это, я ловлю себя на странном, не вполне уместном чувстве. Это легчайшее, почти неощутимое, но все-таки ощутимое раздражение. И я ловлю себя на нем не впервые. Я ощущаю это фантомное раздражение всякий раз, когда маэстро Кремер заговаривает о миссии артиста. И я наконец пытаюсь понять, откуда это раздражение берется. Это оказывается вовсе не сложно. Под этим раздражением скрывается – совсем неглубоко – банальная, пусть и не черная, зависть. Зависть к тому, кто обнаруживает и использует в нашем современном мире элитные опции, вроде бы этим миром не предусмотренные. Ведь всем нам доходчиво и в деталях разъяснили, как он устроен, наш современный мир. Этот мир умеет много гитик, он достаточно пластичен, он может предложить немало вариантов, путей, идей – но вот пути и идее служения в его социально успешном сценарии места нет. Для служения ведь необходим абсолют, а тысячу раз доказано, что никаких абсолютов не существует в нашем мире, он для этого слишком релятивистский и в своем релятивизме слишком безальтернативный. Самовыражение – еще куда ни шло, можно впихнуть процент любимого собственного «я» даже в циничную десятилетней давности пелевинскую формулу «творцы нам нахуй не нужны, криэйтором, Вава, криэйтором». Но какое уж тут служение, когда нечему, незачем и непонятно как служить, когда к этой горней категории апеллируют либо неудачники, которым ничего не светит, либо лжецы, которые ничего не стыдятся; а если о ней вдруг заговаривает человек успешный, востребованный и притом никак не могущий быть обвиненным в откровенном лицемерии, только и остается испытывать глухое раздражение от когнитивного диссонанса.
– Знаете, – говорит Кремер мягко, словно отвечая на мои не произнесенные вслух рекламации, – я до сих пор остаюсь «миражистом». Так меня давным-давно называла одна из первых моих девушек. Я часто не хочу, не люблю и не могу спускаться на землю. Не потому, что у меня ангельские крылышки. А потому, что мне нужно держаться за образы, за эфемерности – без этого не возникнет энергии, нужной, чтобы заниматься тем, чем я занимаюсь. Эта вот плодотворность, сугубо практическая необходимость иллюзии – это же не только творчества касается. Вообще жизни. Мне один мой друг, очень серьезный, хороший психиатр, сказал как-то: знаешь, общаясь с больными шизофренией и паранойей, я понял, что это они, мои больные, на самом деле реалисты. Ведь всё, чем живем мы, – это в итоге из области надежд, веры… из области эфемерностей. А реалисты – те, кто живет в ужасном мире, страшном мире, те, кто кончает с собой от этого мирового ужаса… Так вот. Быть реалистом и не сойти с ума, полагаю я, – это очень и очень трудно. Это требует больше всего сил. «Чем больше веры – тем больше риска», я часто себе повторяю эту цитату. И еще одну, которую очень любил Луиджи Ноно: «Странник, пути нет, но идти надо». Так написано на стене одного древнего монастыря в городе Толедо.
В этот момент я наконец формулирую для себя, в чем глубинная причина гидон-кремеровской охоты к перемене мест, всей этой жизни в поездах и самолетах, в отелях и концертных залах, без постоянной точки возвращения, – которую, уж конечно, он мог бы себе позволить, которую мог бы выбрать и обставить по собственному вкусу. Дело, кажется мне, даже не в том, что бездомный Гидон – это глобальный Гидон, что такая вот жизнь без ПМЖ – один из двух радикальных трендов, предлагаемых современным разомкнутым, пронизанным информационными технологиями миром: можно, оставаясь востребованным и успешным, жить где угодно и вообще никуда не ездить, – а можно, оставаясь востребованным и успешным, ездить куда угодно и вообще нигде не жить. То есть это, наверное, красиво, и модно, и даже верно – но не в этом дело. Просто Гидон Кремер, далеко не юный уже мужчина с большим советским и несоветским опытом, великий скрипач, обремененный мировой славой, сложным персональным прош-лым и бесчисленными личными связями, человек со множеством кровей и несколькими, на выбор, родинами, точнее и лучше других уловил, как можно со всем этим весомым бэкграундом оставаться невесомым подданным абсолюта, безвизовым жителем страны музыки.