Мысли упорно сбиваются в эгоистический регистр. Когда я дребезжу чемоданными колесиками по плитке очередного вокзала, в голове у меня уже проматываются как минимум три идеи, соблазнительно похожие на идею международного хита.
У меня еще много времени; долгий кружной путь через Европу; вполне достаточно, чтобы покрутить все три так и эдак, чтобы одна из них начала казаться всё более привлекательной; в ней, кажется, есть всё что надо: национальный колорит и здоровый космополитизм, соответствие жанровым ГОСТам и безуминка ноу-хау; чем не заявка на бестселлер, чем не универсальный, конвертируемый, вполне себе международный ответ на рыночный вызов?
У меня еще много времени до Шереметьева-2, где на стойке погранконтроля с запаянной в стекло девушкой-блондинкой универсальные международные ответы заканчиваются и начинаются проклятые русские вопросы.
Девушке не нравится мой латвийский негражданский паспорт. Ей трудно поверить в подозрительно конвертируемые вещи, имеющие одинаково свободное хождение по ту и по эту сторону занавеса. Девушке не нравится, что у виснущей на моей руке пятилетней дочки подданство РФ и годичная шенгенская мультивиза. Ей сложно согласиться с тем, что сделанное в России может вступать в столь ранние, тесные и вольные отношения с зазеркальем.
Она снимает трубку и звонит в инстанции, более сведущие в запутанных отношениях миров. Она холодно сообщает мне, что разговаривает не со мной, когда я пытаюсь сбивчиво изложить ей свое видение этих отношений. Она, кажется, смотрит на меня одновременно в фас и в профиль, даже когда не смотрит вовсе.
Через сорок минут я, волоча дочку на сгибе локтя, пересекаю госграницу с отчетливым чувством, что мне стерли одну операционную систему и инсталлировали другую, попутно переформатировав жесткий диск. Я знаком с этим чувством.
Это чувство возвращения домой.
Но одну, лучшую из тех трех идей я, кажется, все-таки запомнил.
У меня есть нож
Пять лет спустя: глобальный урка (2015)
Ф-фак! – я шлепаю книгу на стол.
Два года назад. Я сижу на кухне и читаю «Призрака», свежий нуар норвежца Ю Несбё про злоключения инспектора Харри Холе. Холе идет по следу загадочного наркобарона. Но, как я только что выяснил, по следу Холе тоже кое-кто идет. Сибирский Урка. Сибирские Урки – это древний клан. Практически племя. Они не смешиваются с посторонними и передают традиции из века в век. У них есть свой кодекс чести, как у бессоновского Леона: жить грабежом и разбоем, не сотрудничать с властями, не трогать женщин и детей. Каждый Сибирский Урка проходит обряд инициации – и получает фамильный нож, переходящий из поколения в поколение. Именно им Урка сейчас и намерен перерезать инспектору Холе горло…
«Твою же мать!» – говорю я. Я испытываю, что называется, смешанные чувства: от веселого бешенства до печального восхищения.
Просто я отлично знаю, откуда растут ноги у этого Сибирского Урки.
Я очень хорошо помню эту встречу.
«Слышь, друг, бля-нах, ты же русский? Ну я сразу, нах-бля, вижу, что наш, русский… Не свой тут, нах…» – и через полминуты он уже рассказывает мне, что все бабки мира, бля-нах, у богатых жидов. И даже Вторую Мировую они затеяли, нах-бля, чтобы стать еще богаче.
Это тремя годами раньше: осень 2009-го. Я сижу в кафе посреди Беллинцоны, кантон Тичино, Итальянская Швейцария. В Беллинцоне – литературный фестиваль «Babel», «Вавилон»: каждый год собирает представителей какой-нибудь из национальных литератур. В этом году – русские: Улицкая, Шишкин, Рубен Гальего. Я же тут в качестве корреспондента журнала, проводящего в жизнь идею Global Russians, «глобальных русских», которым отечество – весь мир; с заданием сочинить текст о том, как бы русской литературе вернуться в законодатели мировых трендов и поразить ойкумену бестселлерами. Я вяло медитирую над этой задачей, когда он плюхается на стул напротив.
Молод, с бритой головой скинхэда и стильной бородкой монпарнасского тусовщика, с острыми быстрыми глазками, обильно покрыт тыкухами – на пальцах перстни судимости в ассортименте, которого хватило бы на всех подручных Деда Хасана, на шее раскрытая на фоне креста книга со слоганом «Не бойся, не проси, не верь». Ничуть не смущается, встретив во мне не духовного собрата, а как бы наоборот. Моментальная реакция: секундная смена масок – и вот уже выясняется, что он и сам немножко еврей, по бабушке, а что? И тут же – головоломный вираж в дебри конспирологии, в сердцевину мировой закулисы: к Личо Джелли, легендарному главе масонской ложи П-2, с которым он якобы дружит, к Бильдебергскому, нах, клубу, в котором всё мировое зло, а заодно и ко всем изгибам его нереальной, нах, во всех смыслах биографии. Скоро я знаю, что его зовут Николай Лилин (а на самом деле иначе), что он – потомственный Сибирский Урка (и далее по тексту), что он с малолетства по зонам, что он при этом вырос почему-то в Приднестровье и участвовал там в войне, а еще служил в Чечне снайпером, а еще за ним охотятся исламисты и он не расстается со стволом, а еще живет в Италии и женат на итальянке, а еще он написал книгу рассказов «Сибирское воспитание» – что, по-русски? да нет, бля-нах, по-итальянски написал, будет бестселлером, зуб даю. Скоро я знаю всё, что с ним было, – а точней, чего с ним не было. Потому что надо быть ну совсем уж сибирским валенком, чтобы с ходу не опознать этот типаж: Хлестаков, Хлестаков-апгрейд. Который уже рассказывает мне, что терпеть не может коммунистов, потому что они сами урки, только неправильные. «Я беспредельщиков ненавижу, нах, понял, друг? Я вот сам сидел, но я что, бля, – асоциален? Я социален, я ж тебя не граблю щас!»
Почему-то вместо желания двинуть ему пивной кружкой промеж глаз он вызывает у меня почти восторг – и ощущение нереальности. Наверное, всё дело в декорации. В том, где всё происходит.
Ведь это же Швейцария. Страна дисциплинированных коров – и хронометров, безошибочных, как лук Вильгельма Телля. Страна банковских хранилищ, в сумраке которых уютно чувствуют себя опасные деньги, боящиеся, словно упыри, дневного света, – и бомбоубежищ под каждым жилым домом. Страна смехотворных офицерских ножей – и серьезных резервистов, которым правительство на случай шухера доверяет хранить дома боевой машинган. Страна идеального орднунга, какому позавидует и тевтонский, – парадоксально функционирующего методом максимальной демократии с референдумом на каждый чих. Страна спасибо-деду-за-нейтралитет, страна готовься-к-войне, страна мира, кажущегося вечным. Страна бытовой преемственности и непрерывности, фантастических даже по меркам прочей Европы, в русское же сознание не укладывающихся вовсе: однажды моя жена Аня Старобинец ездила в глухой немецкоязычный кантон делать очерк о последней женщине, казненной в Европе по обвинению в колдовстве и малефициуме; отрубили ей голову в XVIII веке, но в начале XXI деревеньку, где было дело, населяли люди с теми же фамилиями, что в протоколах процесса, прямые потомки обвинителей, свидетелей и судей. Страна, максимально далекая от России в своем рацио, в сочетании порядка со свободой, достатка с разумным самоограничением.
И это же такая Швейцария, которая одновременно практически Италия. Страна, где умение извлекать удовольствие из жизни доведено до алхимического совершенства. Страна дольче виты и фарниенте, высокооктановой радости простого бытия, долитой в чашку самого вкусного в мире кофе, в бокал вальполичеллы и рюмку граппы, в простейшую крестьянскую еду, в сладкоголосье уличной речи и оперных арий, в пейзажи и лица на ренессансных фресках пышных церквей, к которым, таким же точь-в-точь, шагаешь из церковного сумрака наружу. Страна, максимально далекая от нас в своей базовой эмоции. Италия есть любовь к жизни, Россия же – наоборот; не путать с любовью к смерти – это, пожалуйста, к японцам; нет, скорей уж как в анекдоте – «а нахрена мне такая жизнь?». Есть такая штука – ангедония; неспособность получать удовольствие от бытия. В медицинских категориях – депрессивное расстройство психики, эмпирически же, данная в ощущениях, – повседневная отечественная норма, правило хорошего тона. Странно ли, что русские (в том числе самые влюбленные в Русь, самые зачарованные ею классики – от Гоголя до Блока) так стремились в Италию: сбросить вериги ангедонии, размять и расслабить сплющенную невидимым крестом нерадости нежизни мускулатуру души.