– Да плевал я на Солонина! – парировал Прилепин. – Я не ве-рю! Не верю, и всё!
Они допили водку, ни в чем друг друга не убедили и пошли по номерам. Я смотрел в густую жаркую ночь индийского января. Мне было грустно. Только что два талантливых и милых мне русских человека долго и ожесточенно спорили из-за того, чего никогда не было. Совсем не замечая лежащей вокруг огромной и разной страны – с историей, уходящей за горизонт событий, с населением, перевалившим за миллиард, с такими страстями, что Шекспир мог бы нервно курить в углу. Я приехал в Нью-Дели из Мумбаи, я видел эту страну из окна поезда и немножко живьем, и увиденное меня поразило. Я думал, что британец Дэнни Бойл тоже мог бы ночь напролет спорить здесь с каким-нибудь компатриотом о том, хотел ли Черчилль развалить империю. Но Дэнни Бойл вместо этого снял в Мумбаи «Миллионера из трущоб», и его посмотрел весь мир, и ему дали «Оскара».
В Беллинцоне на книжном фестивале «Babel» поздравляли с днем рождения Рубена Гальего. Он сидел в своем высокоточном, умном инвалидном кресле. Он был умен, обаятелен и красив, и молодая жена смотрела на него с любовью, качая на руках ребенка. Рубена поздравляли Шишкин, и Улицкая, и Ванни с Анной Лидер, и их красивые кузены и кузины. Всеобщий друг Лилин, который чем дальше, тем больше кажется мне хорошим парнем (что, конечно, означает: он талантливый профессионал), приобнимал его за плечо. Я смотрел на них и думал, что передо мной сейчас олицетворенные модели, разные варианты отношения русской литературы с миром.
Модель Шишкина: алхимический брак Достоевского и постмодерна; высокооктановая эрудиция плюс исторически закрепленный за нами мотив мирового страдания.
Модель Улицкой: темы, которые принято называть общегуманистическими; отчетливо женс-кая – а Россия, известно, женственна – интонация; ровное уважение к тем, кто проявляет интерес, способность поговорить с ними, например, про Ходорковского, но твердое намерение думать и заботиться о своем.
Модель Гальего: тот же гуманизм, только на личном страшном опыте, почти шаламовском; гуманизм, возведенный этим страшным опытом в степень; цепляющий за душу, но в больших дозах труднопереносимый.
И даже модель обаяшки Лилина: очаровательное самозванство, уходящее корнями к Лжедмитрию и детям лейтенанта Шмидта; готовность рассказать европейским издателям и критикам о России всё то пряно-шокирующее и ужасно-волнующее, чего они втайне желали, но не смели надеяться.
Мне милы все эти модели, даже лилинская. Просто среди них нет одной, милой мне еще больше. Модели «игра на равных» – при том что каждый остается собой. Чтобы собственные ответы – но на общие вопросы. Чтобы своя позиция – но в доступной другим системе координат.
В Москве я задавал свой вопрос про давно не пишущих международные бестселлеры русских Леве Данилкину – может быть, единственному критику в стране, влияющему не только на репутацию, но и на коммерческую судьбу авторов.
– Знаешь, – говорил мне Лева, – современное состояние русской литературы можно описать словосочетанием «блестящая изоляция». Она эндемик, со всеми плюсами и минусами этого статуса. Она развивается не по тем законам, которые работают практически везде. Скажем, «высокая литература» в отечественном варианте главным образом занимается исследованием общества, кодированием национальной идеологии и проектированием образа будущего. И я считаю, плюсов у эндемичности больше, чем минусов. Русская словесность сохраняет оригинальность. Хотя при этом внутренний престиж отечественной литературы в обществе колоссально упал по сравнению с советским временем. Безусловно, чтобы преодолеть ощущение собственной неуспешности, провинциальности и невостребованности, русской литературе очень нужен какой-то глобальный хит – как «Лолита», как «Мастер и Маргарита», как «Живаго» ну или хотя бы как «Архипелаг ГУЛАГ». Хит – и Нобелевская премия русскому автору. Разумеется, крайне сложно выйти на сверхзатоваренный англо-американский рынок бестселлеров; разумеется, практически нереально пробить современному русскому писателю Нобелевскую премию; однако и глобальный хит, и премия могут произойти. И если хотя бы один «черный лебедь» все-таки вылетит, за ним может последовать целая стая.
Мы переглядываемся, опознавая друг в друге членов ложи имени Талеба. Разве что, думаю я, вместо словосочетания «блестящая изоляция» я бы использовал словосочетание «нейтральная территория». Нейтральная между былой ролью универсального заменителя религии, политики и философии – и ролью ни на что не претендующего шоумена. Между реставрацией автономной, замкнутой системы координат – и прорывом в общую. Между работой исключительно на внутренний рынок (видит Бог, достаточно большой) – и возможностью увидеть физиономию русского сочинителя на билборде в Лондоне и Мадриде. Или его фамилию в титрах голливудского фильма.
Между – хрупкий баланс, заставляющий щуриться и высматривать в небе «черных лебедей».
* * *
Я уезжаю из Беллинцоны.
Вчера вечером был прощальный банкет. Русских писателей на нем оставалось всего ничего. Русские писатели уже успели разъехаться по нерусским направлениям. Улетел в Нью-Йорк Гальего. Убыла в Милан Улицкая. Отправился в Цюрих Шишкин. Впрочем, неизменный Николай Лилин успевал за всех, чертиком из табакерки возникая в каждом уголке ресторанного зала, в любой из маленьких компаний, на которые привычно разбились гости. За одним из длинных, как на грузинских застольях, столов я оказался слева от него и напротив человека, как две капли похожего на Клинта Иствуда. Иствуд мило болтал с Ванни и Анной Лидер. С красивыми кузенами и кузинами. С энергичными мамами и благообразными патронами из мэрии. Иствуд делал комплименты русским гостям, наличным и отсутствующим: точные и тонкие комплименты. Иствуд расцеловал всех в щеку и откланялся. «А кто это был?» – спросил я. И тут выяснилось, что никто не знает этого человека. Даже Лилин, который уже знает всех. И я подумал, что человек, похожий на Клинта Иствуда, скорее всего, и был Клинт Иствуд. А значит, не исключено, что завтра кому-то из русских гостей позвонят из Голливуда и предложат контракт на шестизначную сумму.
Сегодня утром быстрые суставчатые пальцы поездов тасуют колоду открыточных видов кантона Тичино с шикарным шулерским треском. Я сажусь у окна. Я смотрю на виноградники. На крепенькие, по-апеннински румяные городки. На покатую, поросшую жесткой курчавой зеленью мускулатуру гор, встающих из спектрально-синих озерных ванн.
Я прихлебываю пиво, стоящее примерно как фальшивый «ролекс» в московском подземном переходе и фальшивое примерно настолько же. Я думаю о том, за каким лешим мне так уж хочется, чтобы русские писали международные бестселлеры. Если, конечно, вывести за скобки праздничную галлюцинацию собственной межконтинентальной славы. С Голливудом и контрактом на шестизначную сумму.
Не то чтобы меня так увлекал международный престиж державы. Но да, мне кажется правильным, чтобы мою страну опознавали в иных краях не только по фамилии тефлоново-баллистического премьера, но и по именам пары-тройки знаменитых писателей. Я не думаю, что эндемики русской культуры особенно пострадают от такой перемены. Вряд ли культура Дании сильно потеряла оттого, что фамилию копенгагенского затворника Хёга выучили многие иностранцы, а фамилию датского премьера не вспомнит ни один.
И еще мне кажется, что за последние десятилетия мы аккумулировали страшный и страшно интересный опыт. И мне кажется правильным суметь увлекательно рассказать о нем остальным.
И кажется также, если этот рассказ будет услышан и оценен, станет гораздо легче полагать, что твое ощущение принадлежности к большому, сложному и общему пространству не самогипноз, а так оно и есть на самом деле.
Я допиваю свой поддельный «ролекс». Я хожу на нелегальные перекуры в поездной сортир. Странным образом в поездах страны, где специальная мусорная полиция строго надзирает за тем, чтобы граждане правильно рециклировали отходы, все сортиры – варварского прямого слива. Странным образом это обнадеживает.