При этом многие вполне вменяемые критики, сочинители и читатели при упоминании его имени морщатся, а то и плюют – наглец, нарушитель корпоративной этики и вообще неприятный тип!
Кантор, короче, любопытная личность.
Любопытная личность Кантор с досадой щурится на мишень. Дырка в левом нижнем углу – единственное наше достижение.
– Отвратительно, – констатирует он. – Пойдем, что ли, пить и разговаривать.
Мы все заложники своей генеалогии. Кантор тому подтверждение.
Дед Максима был евреем по национальности, минерологом по профессии и анархистом по убеждениям, за последний пункт деда сослали, он бежал на лодке через Черное море, из Турции – во Францию, оттуда – в Аргентину. Там встретил бабку – основательницу аргентинской компартии. С ней вернулся уже в советскую Россию, где в Большой террор был арестован снова, но основательница аргентинской компартии спасла, сумела вытащить. Отец Максима – философ и эстетик Карл Кантор, автор книги «Двойная спираль истории». Максим родился в Москве в 1957-м, и всё его детство и юность дом Канторов – «двадцать семь квадратных метров с окнами на трамвай» возле Коптевского рынка – был чем-то вроде вольнодумного интеллектуального салона. Туда приходили Галич и Коржавин, там Максим сидел на коленях у Зиновьева…
Сидение на коленках у автора «Зияющих высот» даром не проходит.
В школе (девятая английская) старшеклассник Кантор, уже начавший увлекаться живописью, повадился рисовать стенгазеты антисоветского содержания. Вышел большой скандал. Кантора забрали в милицию, фотографировали в фас и профиль, обязали год ходить отмечаться – ну и из спецшколы, конечно, вышибли.
Учителя и милиционеры, к счастью, не знали, что литературой мальчик тоже уже увлекся. А вот папа Карл обнаружил диссидентские хроники 8 «А» класса, завершавшиеся текстом «Конец 8 «А»», где ученики поднимали восстание против тоталитарного педсостава, – обнаружил и сжег. Он тоже недооценивал сына. Максим творил в двух экземплярах. Вторая рукопись уцелела и сегодня (сообщает мне Кантор, пока мы, оседлав велосипеды, пересекаем городишко Ле-Куард-сюр-Мер по символическому для старой Европы маршруту от церкви к рынку) ждет своего часа.
Про себя он очень рано понял, что он не человек стаи. Сам по себе, хроник-одиночка. Даже в своем заявлении на выход из рядов Ленинского комсомола чистосердечно признался: «По причине природной склонности к одиночеству». И в этом не было диссидентской фронды, а было нечто вроде констатации очевидной отличительной черты, вроде близорукости или цвета волос.
Заявление тогда удовлетворили без особых последствий. Против природы не попрешь.
В генеалогии ли дело – в дедушке-анархисте, но это, кажется, и впрямь его природа. Быть не то чтобы всегда против, но всегда отдельно, обязательно отдельно.
Сделавшись художником, Кантор, разумеется, оказался в андерграунде: основатель художественной группы «Красный дом», участник и организатор шумных неофициальных выставок. Когда же то, что еще недавно было советским андерграундом, стало постсоветским истеблишментом, Кантор взял да и поссорился с друзьями, вчерашними маргиналами советского искусства.
– Произошла чудесная вещь, – говорит он. – Я увидел, как молодые, яркие, прогрессивные шутники, которые еще вчера задорно плевали в соцреализм, с щенячьей покорностью пошли в индустрию столь же тоталитарную. У них хватало пороху осмеять секретаря райкома, но вот сказать директору американского музея или крупному куратору, что он дурак, оказалось совершенно невозможно. Все эти мальчики и девочки стремительно стали функционерами… Маршировать с ними в колонне, со знаменами, перед трибунами и называть это бунтом одиночки – ну не получается у меня, увольте.
…Кантор позвякивает ложечкой в наперстке эспрессо. Мы, описав петлю – от церкви к рынку и снова к церкви, – сидим за столиком уличного кафе; мимо две довольные китайские туристические девушки тащат втрое превышающие их объемом рюкзаки вдоль шеренги лотков, где торгуют мылом, свежесваренным на острове Ре, соком, свежевыжатым на острове Ре, оливковым маслом, свежерафинированным на острове Ре. У церкви успела сгуститься свадебная процессия. Рыжая невеста улыбается китаянкам покровительственно. У невесты отчетливый, месяца шестого, животик. На долговязом женихе бурый костюм с искрой, последний писк советских семидесятых.
Тогда, в начале девяностых, Кантор сделал вполне сознательный выбор: отказался принимать участие в нескончаемом коммерческом конвейере – агенты, галереи, кураторы. Другое дело, что это был не такой уж для него героический поступок. К этому времени полотна Кантора охотно покупали европейские музеи. Были имя, репутация, обширные связи, позволявшие существовать, по канторовскому выражению, отдельной биографией.
– Лицемерием было бы сказать, – говорит он, – что эта биография никак не соприкасается с арт-индустрией и рынком. Конечно, соприкасается! Время от времени мне приходится вступать в диалоги с директорами музеев, с коллекционерами. Но я не составляю их бюджетных проектов, они не делают на мне большой политики. Я для них ремесленник-одиночка.
Кантор одним глотком осушает наперсток эспрессо.
Я всё равно не очень-то понимаю, где пролегает демаркационная линия между декларированной отдельностью и демонстративным неучастием в темных делах мирового арт-молоха и фактическим, пусть со всеми оговорками, участием, конвертируемым в суммы с респектабельным количеством нулей.
Вот прилетавший свидеться с Кантором директор дублинского музея только нынче утром убыл отсюда в свою Ирландию. Вот вчера вечером приехал на минивэне коллекционер из Германии, милейший толстяк Михаэль с хитрющими глазами, таскал туда-сюда увесистые новые холсты; приглядывался, писал какие-то цифры на бумажке, показывал их Кантору, а потом, обернувшись ко мне, сообщал с шутовским страданием в голосе: «Он всегда шутит, Саша! Но только не когда мы обсуждаем деньги!»
Когда я завожу разговор об этом, Кантор принимается объяснять мне архитектонику своей альтернативной маркетинговой сети. Он говорит достаточно общими словами. Возможно, из уважения к моему дилетантизму, возможно, из привычки к конспирации. Музеи, с которыми у него установились взаимно доверительные отношения. Буквально одна или две галереи с правильной репутацией. Понимающие, вдумчивые коллекционеры. А главное – это уже не деловые партнеры. Это очень важно, пойми. Это друзья.
Если в том, что он говорит, слово «друзья» заменить на слово «семья», получится нечто, подозрительно похожее на схему функционирования неаполитанской каморры.
Я ухмыляюсь, вообразив себе Кантора за столиком неаполитанской траттории, капо ди тутти капи, с интонациями Вито Корлеоне произносящего приговор контемпорари-арт. Однако же тут что-то есть. Например, объяснение того, почему левый мыслитель Кантор так явно симпатизирует бастионам старой, правой, не столько доброй, сколько прижимистой и кряжистой Европы. Он, ворочающий в уме историческими периодами, глобальными процессами и народными массами, закоренелый индивидуалист, и впрямь ремесленник старой школы. Одиночка, не желающий быть топ-менеджером в корпорации «Современное искусство». Желающий единолично владеть небольшим, но крепким делом. С постоянной и преданной клиентурой. С посильным и качественным выходом. С умеренным, но верным доходом. Столько, сколько нужно. И так, как хочется. Не больше, не меньше, не иначе.
Нормальный, работающий как вол ремесленник. В том самом смысле слова, что возрожденческие голландцы и итальянцы.
У него нет личного джета, или стометровой яхты, или собственного острова. Но у него есть достаточно, чтобы никак не причислять его к маргиналам, добровольным париям, громко хлопающим дверью на выходе из «грязной игры». И еще у него есть независимость.
В этот момент я хорошо понимаю людей, говорящих о Канторе с уважительной опаской. Они правы. Он не маргинал и не пария. Он чертовски умный, хитрый, расчетливый игрок, что, как ни странно, в его случае скорее комплиментарная характеристика.