Во второй скрипучей таратайке по вагону Щи Кислые едут, доводя до потери сознания духом жирного мяса-телятины, квашенной в бочонке капусты и поджарки искристой, золотой. Крышка сдвинута с тайным умыслом – пар густой на волю выпустить, чтоб лишить пассажиров покоя, даже тех, кто, выпив, крепко спит. Вокруг статного чана со Щами крутится малец безусый, только знай разливает, насыпает да сминает деньги в кулак. У него в руках поварёшка, будто палица, Щи баламутит. А тесак наточенный булатный крошит мясо задорно, с ветерком. Даже Рая в цветастом халате, что диету всем подряд прославляла, обаяния Щей не стерпела, сторублёвкой теперь трясёт. Разошёлся литровый половник и давай танцевать по тарелкам. Зашумела в коридоре очередь, позавидует любой балет.
Пар наваристый, с лучком, с кислинкой по вагону чинно расползался, в щели, в уголки проникая, отнимал покой у людей. Смял Лохматый в кулаке подушку: пошатнулся белый свет пред глазами, дрожь осиновая руки сковала, бубны зашумели в ушах. Не спасали от беды наставления бабы Лопушихи. На платформе мужика провожая, тарахтела ведь, вцепившись в рукав: «По дороге не забудь, зачем поехал. На пустяковину не трать вниманье. Перво-наперво дело состряпай. И на радостях смотри не сорвись…» Закусил Лохматый одеяло, как щенок, на полочке сжался, втихаря глотал слюнки и пристыженно, уныло скулил. Пожалел Лохматого Избавьбог, над страдальцем ласково склонился, крыльями взмахнул над щекою – будто малое дитё угомонил.
Растолкали мужика на вокзале две встревоженные проводницы: «А мы думали, дядь, прихворнул ты. Собрались уже «Скорую» звать». Дал он девкам три десятки на пиво, ухватил сумейку под мышку и скорей по коридору вагона в ненаглядную Москву побежал.
Как шагнул Лохматый вон из поезда, что-то в нём мгновенно поломалось. Будто бы с цепи сорвался или в санках с горки полетел. Вот идёт навстречу дальний родственник Лопушихи, бабы неуёмной. Руки для объятья раскрывает, в щёку чмокает на весь вокзал. А народу-то на платформе: бегают, вопят, суетятся. Целую телегу чемоданов басурманин усатый везёт. Столько люда весёлого и спешащего отродясь мужик не видывал, с непривычки притих, зажмурился, забоялся себя уронить. А жена-то дальнего родственника Дуня за версту видать, что недовольна. Кто ж доволен гостю небогатому из далёкой заснеженной тайги? Не спешит московская барыня на нечёсаный сброд свой блеск расходовать, снисходительно в сторонке топчется, исподлобья с усмешкой глядит. «А ведь в добротной норковой шубейке ещё та змеища притаилась», – погрустнел, ссутулился Лохматый и не рад, что приехал в Москву.
Не успел как следует опомниться, уж под землю его затащили. Изо всех сил мужик старался как ни в чём не бывало поступать. Словно каждый день под землю ездил в веренице девиц и старушек, словно сроду привык к окружению стольких чинных, холёных парней. Не успел и моргнуть Лохматый, уж в зелёном подземном вагоне, будто куль с крупой, вдаль понёсся, со вниманием разглядывая пол. Кум в метро старался не стесняться, что с безродной деревенщиной едет: слишком громко, натужно хихикал, а в глаза по-простому не глядел.
А народу в вагоне впритирку. Без натуги мизинцем не двинешь. До чего разодеты люди: шубы, шапки, телогрейки – первый сорт. Засмущался чего-то Лохматый, заприметил, что заштопана куртка, вспомнил про заплатку на колене, испугался мятых штанов. Словно в первый раз, с интересом, на себя поглядел отрезвлённо в отражение двери вагонной и обиженно, неловко вздохнул. Оказалось, давно он не парень, а глаза до чего ж поглупели, щёки впалые щетиной покрыты, помарок на лице – караул. Начал задыхаться Лохматый в тесноте подземного вагона, закружилась быль перед глазами, перепутались мысли меж собой. Кум держался молодцом, улыбался, но скорей схоронился за газеткой. Будто посторонним ехал, сам собой, один, не у дел. «А жена у него злодейка. Ой, хлебну ещё с ней не мёда. Гонор скользкий напоказ выставляет. Не споёмся, чую за версту». Как же быть человеку в покое, если Дуня на него смотрит волком, полслова друг другу не сказали, а она уже раскалена добела. Затрясло Лохматого с раздумий, вдох на полпути перехватило. Почувствовал, что тощает и всё сильнее мельчает на глазах. Потянуло доказать этой Дуне, что не лыком шит гость таёжный, умеет жизнь равнять на рельсах, хоть нечёсан и курткой небогат. Да и всем этим людям разодетым, что с ухмылками глядят исподлобья, захотелось во весь голос напомнить, что пора бы встречать по уму. Взволновался буян не на шутку. Задрожали у него поджилки, с незнакомого доселе расстройства забренчали бубны в голове. Ой, не к месту всплыло наставление Лопушихи, бабы беспокойной; подбоченившись, вослед кричала и грозила дюжим кулаком: «Как приедешь в Москву, не теряйся, курам на смех гулять не кидайся. По привычке в омут не прыгай и наотмашь, впопыхах, не руби. Поначалу осмотрись без спешки, тихой сапой разговоры подслушай. О чём там молчат – догадайся. И к чему стремятся – разбери. Всем подряд угождать не удумай, в бестолковое ярмо не залазь…» Голову повесил Лохматый, от наказов бедному тошно, где тут в этой Москве разберёшься, если в каждом вагоне – лес людской. Не успел к тесноте попривыкнуть, вот уж кум зазывает на выход: уцепился за рукав куртёнки, потащил разиню за собой. Завывала душа, тосковала, всеми силами назад просилась. Эх, сейчас бы курнуть на крылечке, а окурок – щелчком в огород.
Шли втроём по тёмным проулкам мимо всяких ларьков-хибарок. Впереди кум с женой торопились, а Лохматый скромно плёлся в хвосте. Что ж они так живо припустили? Может, чайник на огне выкипает? Керосинка осталась без присмотра или время пилюлю принимать? Что-то сделалось с кумом в вагоне, видно, ногу ему отдавили – совершенно человек поменялся, посуровел лицом и умом. Вроде брюки ему не изорвали и доха на спине не измята, значит, что-то нашипела Дуня, не велела деревенщину прельщать. Не хихикает кум, не смеётся, полсловца избегает промолвить. Считай, вроде как отпраздновали встречу, теперь снова будние дни.
А домов-то всяких в окоёме, заслонили вечернее небо. Облака с кислинкой, неживые, на размашистых крышах лежат. Окна в темень льют позолоту – любовался Лохматый их светом. Столько окон он сроду не видывал, и ведь за каждым притаилась семья. Словно нитями золотыми вышивали окна кухонь да комнат неизвестные какие-то буквы: зачитался буян, увлёкся – глядь, а кум далеко впереди.
Запустили Лохматого в квартирку. Всё глядели, чтоб вытер ноги, наблюдали, чтоб одёжей затрапезной новые обои не задел. Дали тапки на размер меньше, намекнули поскорей умыться, сами долго на кухне шептались на повышенных, тревожных тонах. Потянуло мужика восвояси, до того ему стало тяжко, что в глазах на миг потемнело и почти народилась слеза. Полотенце не дали гостю. Ну, утёрся он чьей-то майкой. Расчесался незнакомой щёткой. Ничего, чуток повеселел.
Кум в одной из комнат схоронился: предоставил жене-злодейке деревенщину с дороги угощать. Неохотно Дуня шевелилась, в кружку чаю остывшего плеснула, наложила тарелку пельменей. Стопку за приезд не поднесла. До чего высокомерна, стерва, за одним столом сидеть не хочет, у окна настойчиво маячит, третьей папиросой пыхтит. Не побрезговал Лохматый угощеньем, тридцать три пельменя откушал. Только сытость что-то не приходит, всё скребутся кошки по нутру. Захотелось бугаю колбаски да домашнего засола помидоров. Потянуло хлебнуть ушицы и капустой кислой похрустеть. Постеснялся просить добавки, через силу глотнул чай вчерашний: только пуще разгорелся голод и заплясали перед глазами мотыльки. Как назло, не уходит хозяйка, у плиты бестолково копошится, втихаря куски считает, чтоб приезжий невзначай не объел. Напоказ она часы заводит: мол, пора теперь поторопиться. Что ты, будто барин, расселся? Думаешь, забот у нас нет? Уловил Лохматый намёки, не заставил повторять два раза. И зачем испытывать терпенье, не к добру ведь бабьи нервы трепать.
Проводила Дуня гостя в кладовку, в малую, без окон, комнатёнку. Где вся мебель – раскладушка-старушка да дубовый громадина-шкаф. «Располагайся, живи как дома, но без надобности нас не дёргай. Первый месяц гости задаром. А там поглядим, как пойдёт».