– А что это за сказочки и кто их рассказывает? – спрашивает папу-доктора дочь Лизонька.
Ей в ответ шепчут сквозняки московские. Ей вослед бубнят лужи тёмные. И насвистывают из закоулков ледяные дворовые сквозняки:
– Рано или поздно в каждого своя сказка вселяется. Из ниоткуда она берётся. Ясеневой серёжкой – из ясного неба. Только не всякому она на пользу идёт.
– У одного – семечком подсолнечным лежит в продрогшей душе сказочка, не живёт, не умирает, а своего часа поджидает. У другого зёрнышко пшеничное в голове размокло. Нет от него ни пользы, ни радости, только уму щекотно. В ином росинкой маковой затаится, укоренится сказочка: соки тянет, побеги даёт, а не цветёт.
– Обещали друзья-приятели. Говорили: однажды. В самый разгар неприметного дня, на лестнице, где курилка, всё и начнётся. В круглое оконце стукнется ветер осенний и ещё разок саданёт…
Вот уж, жалобно проскулив, распахнулась форточка, и из сизого неба ворвались в полумрак лестничного пролёта несколько слезинок дождя и сухая берёзовая летучка. Ты, на корточки съехав, уж вторую сигарету перед собой глядел, растерянно моргая. Маячила перед глазами зелёная стена, пепел на рукав осыпался, прожёг на колене штаны. Не ври, ни о чём ты не думал, будто в нынешнем миге навсегда утоп. Растекалось и шумело внутри вялое, грузное тепло: лень, безнадёга, смирение познакомленного с жизнью человека. И тут, невесомая, неуёмная, прошелестела летучка под потолком, покружила на сквозняке, в висок ударила, в голову ворвалась, а ты и не заметил.
– А бывает, в ненастную осеннюю ночь-полночь, что осыпает стекло мелким дождичком, оторвётся от ветки кленовая вертушка. Под облаками проплывёт, над парком промелькнёт и в голову пустую, незанятую, с размаху ударит. Просыпается человек средь ненастной осенней полуночи. Чувствует: вертушка весёлая по уму-разуму кружит, мысли важные затмевает. Золотыми крылышками мелькая, по душе тут и там трепыхается, отвлекает от тревог неотложных, отрывает от насущных забот. Поначалу чепухой она кажется. А потом, не успеешь глазом моргнуть: приземлилась, укоренилась – и ни вырвать её, ни выполоть нет возможности. Проросла. Недосуг человеку теперь раздумывать, некогда о пустяках печалиться, выпивает он в день пять стаканов крепкого чая. В четырёх стенах, озадаченный, мечется. И гадает, как дальше жить.
– Каждому своя сказочка по росту уготована, по замаху слажена. В ухо простака Ивана закатилась горошина. Сморщенная. Непригожая. Год спустя заприметил Иван горошину и давай в голове перекатывать: день катал – ключ от гаража потерял, два катал – свидание проспал, три катал – на совещание опоздал. Запустила горошина в разум Иванов нерешительный корешок. Мол, было бы хорошо. Метнула горошина второй корень покрепче да постройнее рядом. Мол, не откладывай, надо. День томился Иван. Кусок мимо рта проносил. Не в телевизор глядел, а непонятно куда. Сопротивляться не было сил. Так-то нагрянули в Иванову жизнь тоска да беда.
– А соседи, пройдохи неучёные, люди серые, бесталанные, кое-как сумели из тесной сказочки вырваться, по широкой дороге поехали. Своя сказочка им давно разонравилась. Слышать больше про неё не хотели. «Надоела, – вопили, – рухлядь старая, от неё в спине одна усталость, не хотим трястись над развалиной, нам такое барахло ни к чему». В одночасье забыли, шалые, как с трудом эта сказочка строилась. Не по маслу продвигалась – нехотя, подтолкнёшь что есть мочи, ехала. А устанешь подгонять-маяться, тут же вязла по днище в грязи… И вдруг поблёкла в одночасье эта сказочка. Как от сглаза стала непригожая. Нос воротит мужик удручённый. Хнычет на крик баба упрямая: «…посерела, подурнела, скурвилась… ворот замусолен, нету пуговиц… набок неприглядно перекошена… на плече дыра и на спине…»
Ай, как жаждут они наряднее сказочку! Можно и не новую, но пёструю, как у той смазливой в телевизоре или у соседского сынка. А поди от старой отделайся: к телу приросла, окаянная, ни сорвать её, ни вытравить, ни мочалом жёстким оттереть.
Но нашли соседи средство проверенное, чтоб от доли злой отвертеться. Обитает в Москве большой обаяльщик, Брехун Лай Лаич, знаменитый во все концы света Собачий царь. А живёт он будто бы скромненько, кому попало глаза не мозолит, коротает ночи в подвале на Лихоборских Буграх, день-деньской мелькает на шумных улицах. За людьми Собачий царь не охотится, а его самого призывают, умоляют прийти и помочь неумехи, что с судьбой не согласны, шалопаи, что в себе оступились.
– Ничего напрямую не говорит Лай Лаич. Расплывчато рассуждает, медленно изрекает, всё больше в обход чудит. Что у него ни спроси, никогда не кинет на ветер словцо-пёрышко, смешинку-намёк или фантик-совет. Обязательно в бумажку камень спрячет, к пёрышку дробинку приладит, в кальку гирю завернёт, чтобы потяжелей сделалось словцо, чтобы было оно увесистым и мясистым, не изнанку и лицо, а тридцать три стороны обрело и карман оттянуло. Как бы нечаянно подкинет такое словцо на ветер, а ум-то его потом расхлёбывает, пробует на ощупь, проверяет на вес и беспокоится – легко-то уже не получится жить. Такая уж у Брехуна привычка: словами головы засорять, участь менять, старые сказочки из разинь выпалывать, новыми легковёрных отуманивать. Простофиль с прямой тропинки в дебри собачьего царства Брехун уводит. А иных с самого дна вытаскивает, из болота гнилого вытягивает, из тайги да бурелома на широкую дорогу выпроваживает. Тут уж как кому посчастливится.
– Будто здоровенный таз с вареньем, спозаранку кипит столица. Что ни сыпь в неё, чего ни подбрасывай, всё разварит, всех перетрёт. Мужики полоумные носятся, тусклые глазёнки вдаль вылупив. Бегает по улицам бабьё московское, не роняй цыплёнка – замнет. Среди люда такого дельного, среди народа глубоко занятого без труда узнаешь отстающего, мужика, что плетётся нехотя и на каждом шагу запинается. Будто бы от времени отбился и от стаи своей отстал. Рядом с барыньками броскими, проворными, на фоне дорогих бездорожников очень никудышный выделяется. Опечаленный и хворый на вид. По его лицу опавшему, по его пальтецу обветшалому сразу скажешь: крепко размышляет, испытание подходящее ищет, сам себя готов разузнать.
Сорок лет он мотался по улицам, двадцать лет бродил исправно на службу. Не опаздывал, налево не хаживал, только в празднички водку пил. Нынче он проснулся невесёлый, на жену, на дочь глядел понуро, геркулес нетронутым оставил, кошку на пороге пнул ногой. Тяготит мужика загвоздка: познакомиться с собой задумал. Хлебом не корми, дай разведать, что в нём за особа проживает, что в нём за личина зарыта: боевой мужик или тряпка. Или, может, знаменитый гитарист? Не заботит такой вопрос старух-лоточниц, не гнетёт таксистов голосистых, в кабаке буфетчицу не дёргает, потому и крутится она юлой.
Как бы хитро к себе подкопаться? Может, спрятан там мужик что надо, человек негордый, с умением, только робок и скромен не в меру. Не решился самовольно встрять. Вовремя за жизнь не ухватившись, просидел сорок лет сложа руки, вот и киснет, забитый, забытый, не бросаясь никому на глаза. А если прибран за семью дверями, за семью амбарными замками человек одарённый, с талантом, с непростой и ветвистой душой? Ждал он удобного часа, сорок лет норовил вставить слово, только вот суета мешала, развернуться в толпе не сумел. Оттого, что сидел он свой век покорно, точно в тесной и нетопленой каморке, не как песня вся жизнь сложилась, а как ссора, вкривь-вкось стряслась. Потому что пониже метил, чужаком в стороне держался, прибирал к рукам кусок не лучший, а который с краешка лежал.
«Как же можно себя дорогого из темницы на свет не вывести, из складов потаённых не выпустить, из завала не откопать? Познакомимся, поглядим друг на дружку, в тихом месте по стакану осушим, помолчим, потом разговоримся, будет много нам чего обсудить. Время есть ещё раскачаться. Год-другой за ним понаблюдаю, а потом пульт отдам и поводья, чтоб помог мне всё наверстать. Может, жизнь в его руках пойдёт в гору. И дела начнут выправляться: сыщется халтурка-работка, встретится заботливая баба, дачку в Подмосковье с ней купим и как люди важные, в уюте и в достатке долгожданном заживем».