— Да вроде все правильно, — прищурился Вахромеев. — Пушки поставлены на место.
— На место! — хмыкнул Савушкин. Да тут лучше позиции не сыскать. Обе дороги — и та и эта, как на боговой ладошке. В случае чего шуруй прямой наводкой. А эту вашу пушчонку-сорокапятку вон в те кусты поставим. Она ж в лоб и быка не возьмет, а по борту ей оттуда сподручней.
— Архистратиг! — шутливо ухмыльнулся Вахромеев. — Быть тебе, Егорша, генералом, ежели немцы башку не оторвут.
— А ты не смейся. Война — та же самая охота, а я охотник первостатейный. Сам знаешь. Тут што надобно? Соображай, шевели шариками — и вся загвоздка. — Наблюдая, с какой торопливой голодной жадностью заглатывает Вахромеев куски «второго фронта», Егорша жалеючи покачал голевой: — Исхудал ты, Фомич… Жилы да кости остались. Видать, плохо за тобой Афонька доглядывал. Ну какой из него ординарец: сопля соплей, да и только. Где он, живой остался?
— Вон лежит, отсыпается.
— Ну не паразит ли! — возмутился Егорша. — Командир бодрствует, а ординарец дрыхнет, как шалава последняя. Ну я его сейчас живо из штанов вытряхну!
— Ладно, не ерепенься! — осадил Вахромеев. — И нас с ним не равняй. Мы с тобой кто? Мужики, жизнью крученные, огнем верченные. А он пацан. За девкину юбку поди, не успел подержаться.
— И то верно, — вздохнул Егорша. — Только не жалко мне его, Степанидиного сураза. Верно тогда капитан замполит говорил: трус и смердяк. Он-то где, этот капитан? Тоже спит?
— Погиб, наверно… — тихо ответил Вахромеев. — Тут, в этом лесу. Ночью повел роту в контратаку…
Савушкин сразу помрачнел, медленно дожевывая колбасу, незаметно перекрестил пряжку ремня. Потом вскочил, взбеленился, начал зло тормошить испуганно мычавшего Афоньку: какие люди погибают, а этот слизняк храпит живехонек, ровно святой праведник! Мать твою перетак, где же она та божья справедливость?..
Вахромеев с трудом оттащил разъяренного Егоршу, и сам разозлился: не слишком ли много берет на себя?
К тому же Афоня Прокопьев ничем плохим не выделялся за эти дни: все делал так же, как делали другие. Да и не будил его Вахромеев умышленно: собирался через полчаса послать в штаб с боевым донесением. Там ведь до сих пор толком не знают о судьбе батальона.
Савушкин утихомирился, молча отошел от заснувшего опять Афоньки, так же молча, сосредоточенно собрал с газеты остатки завтрака, упрятал в вещмешок.
— Ладно… — раздумчиво произнес Егор. — Пущай остается при тебе, ежели такое дело… А меня куды прикажешь?
Вот она в чем причина неожиданной ярости Егорши… Ревнует, от этого и ненавидит.
— Ты не сердись, Егорша. — Вахромеев подошел вплотную, положил руку на новенький Егоршин сержантский погон. — Мы с тобой старые друзья. Чего нам делить? И честно скажу: из ординарцев ты давно вырос. Командиром тебе быть надобно. Вот и будешь пока командиром взвода.
— Да уж буду, — вздохнул Савушкин. Перевел взгляд опять на Афоньку, по-детски разметавшего руки. — А в штаб посылать его не надо. У меня на «студере» рация имеется. Американская.
— Что же ты молчал, черт сиволапый?!
— Дак ты же не спрашиваешь…
Они вдвоем быстро спустились с пригорка, направляясь к «студебеккеру», и как раз на том месте, где под углом пересекались полевые дороги, их застал пулеметный треск и грохот, внезапно упавший с неба. Вдалеке, над серединой ржаного поля, падал сверху «кукурузник», шел к земле юзом, поставленным на ребро зеленым крестиком. А еще выше сверкнул крылом «мессершмитт», словно жук-дровосек издали ощупывая «кукурузник» огненными усами пулеметных трасс.
«Кукурузник» выровнялся, сделал nepeвоpoт и стал вилять из стороны в сторону, направляясь сюда, к лесному массиву. «Мессер» коршуном клевал его сверху, заходя в новые атаки, делая размашистые, вполнеба, развороты.
Жутко было это наблюдать, обидно делалось за наш фанерный беззащитный самолетик: какого черта летчик не садится? Плюхнулся бы прямо в поле, да и сиганул из машины в рожь… Ведь собьет немец, обязательно собьет!
Нет, летчик упрямо тянул к лесу, наверно, рассчитывал нырнуть в какую-нибудь просеку, а может, знал, чувствовал, что тут находятся свои.
Неожиданно во ржи вспухли два черных взрыва — упали авиабомбы. Кто их бросил: «мессер» или «кукурузник»?
Рожь заходила волнами — «кукурузник» теперь прямо прилип к земле, несся к лесу дребезжащей растопыренной этажеркой. И тут его настиг-таки фашист: хлестнул по спине, как бичом, свинцовой очередью.
Немец с победным ревом свечой ушел ввысь, а наш ткнулся носом, опрокинулся — во ржи торчали лишь колеса, будто у перевернутой телеги.
— Едрит твою салазки! — Егорша плюнул с досады и бегом кинулся в рожь: надо хоть вытащить из-под обломков бедолагу-пилота.
Побежал и Вахромеев, побежали солдаты — почти все, кто прибыл недавно на «студебеккерах». Перепотели-перемучились они за эти минуты; хуже нет беспомощно наблюдать, как у тебя на глазах бьют, изничтожают твоего же товарища…
Самолет приподняли за крылья (не такой уж маленький он оказался!), а Егорша с Вахромеевым вытянули из кабины окровавленного, бесчувственного пилота. Оттащили в сторону, облили водой из фляги разбитое лицо. Застонал, пришел в себя.
Уже на носилках летчик вдруг приподнялся, громко, встревоженно спросил:
— А где Просекова?
— Какая там Просекова, — отмахнулся Савушкин. — Ты, майор, был один в самолете.
— Второй наш самолет! — Летчик сел, раздраженно оглядел небо. — Самолет старшины Ефросиньи Просековой. Вы разве не видели его?
Егорша растерянно таращил глаза, еще не понимая, в чем дело, но чувствуя неладное, нечто нежданно пугающее, несущее с собой пустую тишину, как мина, которая упала под ноги и не разорвалась. Он глядел на посеревшее вдруг лицо Вахромеева и мучительно соображал, не понимая и не веря тому, о чем начинал догадываться. Медленно выпустил из рук носилки, которые начал поднимать, и летчик, морщась от боли, сполз по ним на землю.
— Ефросинья Просекова?! — К носилкам кинулся Вахромеев.
— Ну да, — недовольно сказал летчик. — А в чем дело? Почему вы меня трясете?
— Спиридоновна?
— Спиридоновна.
— Она с Алтая?
— Вроде оттуда. Сибирячка.
— Жива она? Жива?
— Была жива. А теперь — не знаю.
Вахромеев долго стоял на коленях, пытливо, с каким-то острым и жадным любопытством вглядываясь в изуродованное лицо летчика, будто старался запомнить его навсегда, на всю жизнь. Потом нагнулся, поцеловал в окровавленный лоб и, круто повернувшись, пошел через рожь к остаткам своего батальона.
Тыльной стороной ладони майор осторожно потрогал лоб (видно, вахромеевский поцелуй причинил ему боль) и спросил Савушкина:
— Он кто ей? Родственник?
— Муж, — сказал Егорша.
— Не заливай, — хмуро буркнул майор. — Ее муж погиб в сорок первом. Он был летчиком.
— То второй муж. А это — первый.
— По личному делу не значится.
— Ну так теперь будет значиться! — подмигнул Егорша, легко подхватывая носилки…
…Через несколько минут Вахромеев вышел на связь со штабом дивизии и получил приказ удерживать высоту 207 — возможна крупная контратака немцев.
Провожая в медсанбат раненого летчика, лежащего в кузове полуторки на ворохе надерганной солдатами ржи, они еще не знали, что спустя полчаса, неподалеку отсюда, за ближайшим поворотом, в ложбине, полуторка будет сожжена и раздавлена гусеницами «фердинанда».
Не знали они и о том, что всем им предстоит кромешный ад в этот день.
15
Эсэсовский взводный цугфюрер Кортиц — так на немецкий манер звучала фамилия Евсея Корытина — чувствовал удушье: тугой воротник мундира липким хомутом сдавливал шею, а расстегнуть его не было возможности — на запястьях стальные наручники.
Он бессмысленно глядел на белый круг стола, медленно трезвел, соображая только одно: в эти мгновения вся его прошлая жизнь вдруг начинает проноситься вспять, мелькает в бешеной обратной раскрутке.