Он сорвал какой-то блеклый цветок с жесткими кожистыми листьями, растер его в ладони, подивился сильному незнакомому запаху. Вскользь бросил:
— Между прочим, вам просил передать привет ваш давнишний берлинский друг Хельмут Бергер.
Крюгель вздрогнул, рывком повернулся, заметно побледнел. В глазах — не радость, скорее, неприятное изумление, испуг. Впрочем, этого и следовало ожидать.
— Да, я его знаю, — медленно, жестко произнес Крюгель. — Но он мне вовсе не друг.
— Странно, — усмехнулся Шилов, — а он утверждал другое.
— Я вместе с ним учился в школе. Но никогда не разделял его взглядов. Хельмут Бергер — оголтелый нацист, фашист, как сейчас говорят. Более того, он подвизался в штабе Эрнста Рема, главаря штурмовиков. Поэтому я не нуждаюсь в приветах Бергера.
«Неужели он откровенен? — подумал Шилов. — Правда, Крюгеля именно таким и рекомендовали: резким, несговорчивым, отклоняющим любые компромиссы. А может, он просто манкирует, опасается провокации? Ну что ж, придется на этом ставить точку. Время покажет».
— Да бог с ним, с Бергером! — рассмеялся Шилов, изумляясь, однако, огонькам ярости в голубоватых глазах инженера. — Напрасно вы горячитесь, забудем о нем: просто случайный привет от случайного человека. А вас, честно признаюсь, я представлял несколько иным — более спокойным и очень солидным. И извините-более старым. Вы превосходно выглядите, просто молодо в свои тридцать шесть лет. Как вам это удалось?
— Я недавно женился, — застенчиво и одновременно слегка хвастливо заявил Крюгель.
— Что вы говорите? Женились? Здесь?
— Вот именно. На местной девушке. Ее зовут Груня, по-русским святцам Аграфена.
— Так вот оно что! Поздравляю от души! Теперь мне понятна некоторая ваша экзальтированность — ведь вы переживаете медовый месяц. Как это здорово, я вам завидую, дружище!
Шилов приятельски хлопнул по твердому круглому плечу инженера, обнял его за талию, и они стали не спеша спускаться вниз, к рабочему поселку, к ближнему бревенчатому бараку, где размещалась контора стройуправления.
Над плотиной затихал дробот перфораторов, наслаивались фиолетовые сумерки, лишь дальние заводи все еще полыхали багряными отблесками.
5
С прошлого года уволился дед Спиридон из шорной: здоровье стало сдавать. Раньше-то он ходил в шорниках первой руки: случалось, и седла делал, и хомуты отменные шил. Правда, давно это было: в последнее время больше на мелочах сидел, на ремонте. Латал подседельники, менял гужи, занимался строчкой сбруи, а то просто сучил дратву, щетину заправлял для других мастеров.
Обидно делалось. Спервоначалу терпел, потом плюнул и вовсе ушел. Лето промотался водовозом на лесосеке, а осенью старый знакомый, председатель сельсовета товарищ Вахромеев, по доброте душевной определил Спиридона на подходящую должность в пожарную команду. По официальной ведомости дед числился третьим топорником, а на самом деле исполнял обязанности дворника на припожарной площади (она же была и центральной в Черемше).
При этом Вахромеев поручил Спиридону наблюдение порядка и во дворе сельсовета, что располагался напротив пожарного депо. Дворницкое дело, сказал он, самое подходящее для человека с больным горлом. Завсегда в наличии свежий воздух. Спиридон не возражал, работа ему правилась: и почетно, и несуетно.
При депо у деда имелась персональная сторожка с печкой, лежанкой и радиорепродуктором, который в хорошую погоду Спиридон выставлял на подоконник. Закончив по раннему утру подметальные дела, он садился на листвяжный чурбак и, греясь на солнышке, слушал радио. Удивленно тряс сивой бороденкой: каждый день в мире творились невероятные происшествия! Кидают бомбы, шлют угрозы, передвигают войска, делают нахальные агрессии («До чего драчливый народ — племя Адамово!»), а про ту Абиссинию и вовсе перестали говорить, знать, пропала не за понюшку табаку. Хотя держава сама по себе маленькая, да и люди там аспидно-черные, а все одно жалко.
Хорошая штука эта «говорилка»! Все знает: где какой завод построили, сколько руды накопали, куда и зачем канал прорыли; знает, где жарко, где холодно, в каких местах дожди идут, и почему затмение происходит, и как надо лечить ту же самую лихоманку — малярию. А то еще физкультуру под музыку передают — тоже интересно. Встаньте, потянитесь, ногу — туды, руку — сюды. Поскакайте: ать-два, ать-два! Ну это, видно, специально для ленивых, которым все надо непременно под команду, да чтобы с музыкой. Может, и правильно: народ теперь куражливый, деликатное обхождение любит…
Напротив пожарного депо, внизу на прибрежной лужайке, топчется реденький утренний базар: картошка да скороспелый лук-слизун, за которым пацаны лазят на отвесные скалы. Никакого мяса, ни дичи — оно и перед праздником редко бывает, а сейчас, когда скотина на вольном выгоне, и подавно. С краю навеса на обычном своем месте торгует медовыми сотами Савватей Клинычев, кержацкий староста. До меда охочих нету, потому как нонешний, весенний — стало быть, с черемуховой горечью, болиголовом. А медовуха из припрятанного туеска идет бойко: частенько заглядывают парни, шагающие на стройплощадку, полтинник кружка на послепраздничное похмелье. Надо будет подсказать товарищу Вахромееву, пускай приструнит кержацкого торгаша, не гоже рабочий народ спаивать.
А вот и сам он гарцует на Гнедке в конце улицы. Мерин сыто екает селезенкой, сечет искры на булыжниках — неделю, как кованый. Председатель сидит ловко, едет ровно, не шелохнет плечом, даром что Гнедко далеко не иноходец. Сразу видно — кавалерист.
Привязав мерина у коновязи, Вахромеев направился не к сельсовету, а к сторожке, похлестывая по голенищу нагайкой. Понятное дело — несколько дней находился в отсутствии, а кто, как не дед Спиридон, лучше всех знает текущую информацию? Посидишь-ка целыми днями на самой черемшанской пуповине — чего только не насмотришься, наслушаешься.
Товарищ Вахромеев руку подает с размаху, будто сплеча рубит шашкой.
— Здорово, Спиридон!
— Здравия желаем! — затыкая дырку на горле, старается гаркнуть дед-топорник, однако получается сипло, не очень-то вразумительно. Услужливо протягивает кисет — сам давно не курит из-за плохого горла, но табак завсегда держит для начальства. Из собственного огорода и по собственному секретному рецепту изготовленный. (Вахромеев любит по утрам побаловаться самосадом.)
— Давай засмолим твоего дальнобойного! — Председатель с удовольствием вертит козью ножку, набивает табаком из пригоршни, запаляет трут. — Ну, какие имеются последние известия? Докладывай.
— Да опять же военные угрозы проистекают. — Спиридон возмущенно тычет большим пальцем назад, в сторону репродуктора на окне. — Сказывают, слышь-ка, будто фашисты нападение готовят на эту самую… На Испанию. Этак вот.
— Слыхал, дед, — поморщился Вахромеев и подумал, что из Спиридона хреновый все-таки информатор: шипит, как сковородка на углях. — Я тебя про местные новости спрашиваю. Как прошел, праздник, какие в народе происшествия случились?
— Никаких. — Дед помотал головой. — У нас ведь как? Кержаки вовсе не пьют, остальные медовуху потребляют. А она на голову не действует, только что ноги связывает.
— Чего, чего? — не расслышал Вахромеев.
— Ноги, говорю. По ногам бьет. Аль сам не знаешь?
— Драки-то были?
— Были, как не быть. Что оно за праздник без драки? Ну дак молодые ведь. У них чешется. А ежели мужики вступаются, так то для порядку. Гошку-то, слышь-ка, Гошку Полторанина вот урезонили, язви тебя в душу!
Дед стал рассказывать про Грунькину свадьбу, про то, как инженер Хрюкин обработал Гошку немецким боксом. «Ногу, слышь-ка, выставил да кулачищем-то в морду — тык! Вот бабы подушки выбивают, так оно как есть похоже. Гошка, стало быть, на полу спички собирает, встать никак не может. Этак вот». Потом про Устина-углежога начал было объяснять, но Вахромеев перебил, махнул рукой; «Ладно, с Устином разберусь сам». Уж больно тужился старик, аж сизый лицом сделался — трудно ему было говорить. А вот поди ж ты, любил поболтать, покуда не остановишь.