Дед сел, махнул рукой: стар он для таких споров. И тут вкрадчивый голос снова подал Савватей.
— Уразуметь-то уразумели. Так ведь мы это самое пополнение не единожды давали. А теперь что получается? Товарищ председатель Вахромеев уже по монастырским закромам шарит, богомольных старух на стройку агитирует. Это какой такой рабочий класс объявляется?
За изгородью, в бурьянах, раздался хохот: там пряталась, подслушивала кержацкая ребятня. А мужики по-прежнему сидели серьезные и равнодушные, ни один не улыбнулся. «Они, наверно, и смеются по команде, — тоскливо подумал Вахромеев. — Черт ему подсунул этого занозистого коротышку Слетко. Завел никому не нужную дискуссию — о рабочем пополнении ведь и речи не было. Не дай бог, ежели раскипятится да сцепится с ними в споре — тогда пиши пропало…»
— Спокойно, мужики! — поднял руку Вахромеев, замечая кое-где на бревнах настырно вздыбленные бороды, — Идем дальше по регламенту. Кто следующий?
Желающих опять не находилось. Да это и неудивительно было… Именно так все предсказывал Устин Троеглазов. Теперь должен сказать слово еще один человек, который на бревнах не сидел, но присутствовал здесь, все видел и все слышал. Этим человеком была тетка Степанида — установница Кержацкой пади. Она сидела за спиной президиума на высоком резном крылечке и будто дремала все это время, медленно, нехотя перебирая четки.
Вахромеев и Слетко полуобернулись, когда тетка Степанида, шурша черным платьем, высокая, поджарая, стала неспешно спускаться с крыльца. Вахромеев знал о ней многое: о ее отчаянных сыновьях-медвежатниках, о ее непререкаемом авторитете по всей округе, о ее жестокости и добросердечии, религиозной фанатичности и удивительной начитанности. Все газеты и журналы, которые выписывались по почте на Кержацкую падь, на самом дело получала она одна. Да и читала их, пожалуй, только она.
Уставница вышла на середину и один из ее сыновей, очевидно младший, — безусый еще, стриженный в скобку, вынес за ней табуретку, однако она недовольным жестом тут же отослала его обратно. Вахромеев поморщился: от стоявшей рядом уставницы пахло шалфеем и мятой.
Говорила она тихо, но на удивление молодо звучащим голосом.
— Зря, мужички, кочевряжитесь… Понапрасну глотки дерете. Он ведь, Кольша Вахромеев, председатель наш, вовсе не за тем приехал. Не за переселение говорить и не людей на стройку требовать. Нет! — Она обернулась и, глядя на красную скатерть, а не на Вахромеева, насмешливо спросила: — Верно я говорю, председатель?
— Верно… — уныло и как-то пристыженно кивнул Вахромеев.
— То-то. Он, Кольша, парень у нас больно несмелый — я его, почитай, сопляком знаю. Вот ежели с бабами, так куда как удал да напорист: экую баталию учудил в Авдотьиной пустыне! В божьей-то обители? Да уж бог ему простит. Ну, а приехал он сюда с этим молодым человеком (рабочий, а шумлив. Негоже!) за конями нашими. Да, да! Чтобы просить у нас лошадей в извоз — каменья возить на эту иродову плотину. Так, что ли, председатель? Чего молчишь?
— Так… — вздохнул Вахромеев, чувствуя неловкость и стыд, будто пацан, пойманный в погребе с банкой варенья. Ну и ведьма. Все-таки пронюхала и сумела посадить в лужу! Прямо носом сунула. А ведь предупреждал дядька Устин, не советовал с ней связываться…
— То, что там у вас прорыв, это мы знаем. Не за горами живем, — продолжала Степанида, — однако лошадей не дадим, ни одной лошаденки. Думаешь, поди, жалко? Конечно, жалко. Вы же их за месяц загоните, до смерти измотаете, изобьете. Вы же никого не жалеете — ни людей, ни лошадей. Вы не работаете, а рвете. Все рвете, как те скалы, как богом данную Адамову землю. Гоните, торопитесь, даже передохнуть боитесь. Разве так работают? Куды торопитесь, люди грешные? Али в ад?
У Вахромеева горели уши, наливались жаром стыда и ярости щеки, зудели руки, словно уставница хлестала его не тихими злыми словами, а крапивными вениками. Он понимал, что самое главное сейчас для него — выдержать, устоять, не сорваться, не дать втянуть себя в скандальную перепалку. Он был здесь советской властью, которой, в общем-то, говорили правду. Он обязан был ответить только правдой.
Павло Слетко корчился от обиды и злости и все порывался вскочить, возразить, выдать ответное пламенное слово, однако Вахромеев цепко сдерживал его, сдавив плечо. У Вахромеева чуть дрожали руки, когда с возможным спокойствием свертывал и укладывал в полевую сумку красную скатерть.
— Да, торопимся, — сказал он, щелкнув застежкой и посмотрев прямо в холодно-синие глаза уставницы. — Очень спешим, мать Степанида! Тут ты права. Выматываемся до последнего пота, не жалеем ни себя, ни людей — тоже правда. Но все это для того, чтобы выдюжить, выжить через несколько лет, когда начнется война. Может, та самая война, о которой говорите вы, когда станут полыхать небеса и все вокруг возьмется огнем. Однако мы выживем и победим, потому что сейчас не жалеем себя. Подумайте об этом все вы, мужики, подумай и ты, Степанида, мать пятерых сыновей! — Вахромеев вдруг поймал себя на том, что говорит очень громко и уж очень взволнованно: даже пацаны повылазили из бурьяна, вытянули настороженно шеи, разинули рты. Смутился, добавил тихо: — А без лошадей ваших мы обойдемся. Раньше обходились, управимся и теперь.
На обратном пути, у Барсучьего камня Павло сказал Вахромееву:
— Молодец председатель! Дуже гарную речь толкнул! Дадут коней, никуда не денутся. Слухай, вот плотину закончим, приезжай до мене в гости в Харьков, а?
— Далеко он твой Харьков. Поди найди его…
— Так це ж просто! У наших дивчат карта в бараке есть, и оно получается: Черемша с Харьковом на одной ниточке висят. Параллель называется. Пятидесятая. Так шо шпарь прямо — не заблудишься.
— Ну это как придется! — рассмеялся Вахромеев и подумал, что кержаки лошадей наверняка не дадут.
10
Фроське выдали новую брезентовую робу — штаны и. куртку, которые остро и незнакомо пахли и коробились. Брезентуха ей понравилась: добротная, крепкая одежа, и шагу удобная и под дождем, говорят, не мокнет. Только вот карманов много попристрочено, целых шесть — чего в них класть-то? Оттопыриваются, цепляются, мешать будут при работе.
Когда переодевалась в будке, подошла Оксана-бригадирша, сунула Фроське резиновые тапочки-баретки.
— Возьми. В бутылах своих упаришься. А то и голову сломаешь — тут кругом одни камни, доски, на кожаной подошве скользко. А резина как раз хорошо держит.
— Не надо, — отказалась Фроська. — Мне платить нечем.
— Бери, бери, тебе говорят! Деньги отдашь с получки. Да косу-то вкруг головы замотай, платком свяжи — не то затянет в бетономешалку.
Жалко не попала Фроська в ее бригаду. Оказалось, бетонорастворный узел — это совсем другое. Там бетон варганят, а Оксанины девчата на тачках замесы развозят, в опалубки заливают.
— Сунули они тебя в самое пекло! — зло сплюнула Оксана. — У бетономешалок не всякий мужик управится. Да ты не дрейфь, держись покуда. Там, на узле, наш земляк — харьковчанин Никита, я с ним поговорю.
В брезентовой одежде Фроська выглядела неуклюже и, пожалуй, смешновато. Зато удобно, да и, как ни говори, — приятно. Ведь жесткая брезентуха отныне становилась ее новым обличьем, приобщая к совсем новой жизни, к этой пестрой толпе крикливых, озабоченных и веселых людей.
День завертелся, загрохотал, заскрежетал железом и камнем, заполыхал огнями электросварки, заполнился людской сумятицей, криками, бранью, — повитый серой щебеночной пылью, которая ложилась на потные лица. Давай, давай, давай! Урчали ненасытные чрева бетономешалок, переваривая замесы, тоскливо ныли мотовозы, скрипели деревянные стрелы дерриков; змеились ременные бичи над взмыленными спинами лошадей, ухал паровой молот, вколачивая сваи, — а над всем этим нещадно плавилось полуденное солнце.
Фроська уже давно перестала замечать окружающее, не видела ни лиц, ни машин, ни глади воды, ни ближних снеговых хребтов — в глазах был только обрамленный потом желтый круг, в котором пузатые чаши бетономешалок и груженые тачки. Тачка цемента, тачка песку, тачка щебенки… Она поочередно заваливала их шифельной лопатой и бежала вверх по деревянным мосткам.