Надо что-то придумать, что-то сделать… Тем более что эсэсовец явно замышляет подвох. Угрюмо сопит, старательно прячет под шляпой лицо.
Пожалуй, надо контроль за эсэсовцем взять на себя, «развязать» руки и самому Мише, он ведь даже не осознает, что, как командир, тоже связан. Он «пасет» эсэсовца, он «пастух», а не командир.
Слетко настроил себя крайне решительно, готовый пойти на любые последствия вплоть до разрыва с необузданным «флибустьером». Но, к немалому удивлению, все это не понадобилось. Вернувшийся командир молча выслушал Павла, беспечно хохотнул:
— Блажишь, комиссар? Проявляешь высокую бдительность? Ладно, не стану спорить, я ведь как-нибудь слыхал про твое знаменитое упрямство. Так и быть, «паси» эсэсмана. Но учти: ежели упустишь, до конца жизни со мной не рассчитаешься. Я долги не прощаю.
Всю улицу Данилевского — относительно свободную, не считая нескольких завалов из битого кирпича, прошли скоро, беспрепятственно, соблюдая заведенный фашистами порядок для ночных патрулей: две пары по противоположным тротуарам. По левой стороне патруль сопровождал случайно задержанных. Как положено.
Миновали Сумскую, и тут гауптшарфюрер, которого Слетко постоянно чувствовал локтем, начал проявлять нервозность. Заупрямился, ни с того ни с сего попросил закурить. Миша — Жареный, настроенный благодушно, сунул ему в рот зажженную папиросу.
— Что труханул, приятель? Или мы что-то делаем не так, как ты задумал? Выкладывай, не стесняйся.
Эсэсовец молча жевал сигарету, жадно затягиваясь. Потом сказал:
— Сейчас будет особняк, посередине квартала — направо. Двор глухой. Две проходные: одна с улицы, другая сбоку — на открытую гаражную стоянку. — Он затянулся еще несколько раз, выплюнул окурок на асфальт. Спокойно поинтересовался: — Руки не освободите?
— Нет! — отрезал Миша.
— Понимаю… — Он поежился, подталкивая плечами сползшую шляпу. Вздохнул: — Боюсь я… ох, боюсь! Тут ведь вся охрана отборная. Из зондеркоманды.
— А ты не бойся, — сказал Миша. — Свои тебя не убьют, мы тоже покуда дорожим твоей шкурой. Так что топай смелее. И без фокусов. Не то — финка в спину. За нами не заржавеет.
— Боюсь… — опять охнул цугфюрер, на этот раз с неподдельной дрожью в голосе.
Он в самом деле боялся. Однако — не смерти. Он верил в свою звезду и знал, что сегодня наверняка уцелеет. Если его не прикончили сразу, значит, он получил счастливый шанс. Как в прошлом году, когда его приговорили к расстрелу за ограбление кассы «русского охранного корпуса». Расстрел отложили на сутки, а потом исполнение приговора просто не состоялось: во время бомбежки прямым попаданием уложило всех его судей и палачей. Провидение распорядилось иначе.
Он боялся одного: удастся ли довести до конца задуманный план? Пока все шло без отклонений, почти так, как ему хотелось. Они зорко стерегут его, они постоянно наготове. Они ждут. Ну что ж, это хорошо, пусть измотают себе нервы, пусть устанут от этого. Они все равно не предугадают его решающего истинного намерения.
Противоборство человеческих судеб имеет свои законы: какой бы сложной ни была ситуация, побеждает человек сильной, запутанной судьбы, закаленной в житейских бурях. Они не знают этого, в своей жизни все они, вместе взятые, не испытали и десятой доли того, что выпало ему одному. Его путь здесь не кончится, он просто не может завершиться в каком-то голодном, разрушенном полуазиатском городе, потому что проходил ранее, прочертан был кровью, деньгами, чужими смертями от Харбина и Сингапура, через Рим и Париж, Мадрид и Берлин…
Шел уже второй час ночи, когда Миша — Жареный подвел свою немногочисленную группу к боковой проходной. Здесь «просочиться» наверняка было легче: одиночный пост, а сама стоянка отделялась от главного двора только метровой высоты проволочной сеткой.
Начало получилось рисковым. Миша подтолкнул цугфюрера к смотровому окошку, а сам подсунул сбоку в узкую щель его эсэсовский зольдбух.
Слетко, жавшийся рядом к стене, обмер, облился холодным потом: на жилистой Мишиной руке был наколот пропеллер с крылышками — он четко виделся в оконном свете!
Однако обошлось… Сонный часовой небрежно пролистал удостоверение, зевая, вгляделся в лицо Кортица — цивильная шляпа и наглухо застегнутый плащ ничуть не удивили его. Состоялся сухой официальный разговор.
— Кто вам нужен?
— Я из полевой группы гестапо. Мне срочно необходимо в штаб минирования. Имею поручение к полковнику.
— Да, полковник здесь. И кажется, еще не спит. Но почему через эту проходную?
— Мне так приказано.
Очевидно, ответ удовлетворил часового, потому что он вышел из бетонной будки и не спеша отодвинул засов на калитке. И вот именно в этот момент гауптшарфюрер Кортиц сделал свой давно рассчитанный ход, на какие-то доли секунды все-таки опередив молниеносного «флибустьера». Вместо того чтобы резко шагнуть в сторону (как было уговорено), цугфюрер мешком упал под ноги часовому, упал с подкатом, сразу сбивая его на землю. Мишина финка, предназначенная на этот случай Кортицу, блеснув, вонзилась в спину часового.
С непостижимой верткостью цугфюрер нырнул под стоящий рядом грузовик, выскочил по другую сторону и в несколько прыжков оказался у разграничительной сетки. Он успел прыгнуть на нее и тут же сел, остановленный сразу двумя пулями. Первым выстрелил Слетко, а вторую Кортиц получил в грудь — через двор бежала караульная смена (выходя из будки, часовой нажал кнопку вызова — согласно инструкции посту на ночное время).
Выстрелы — а они приказом Миши допускались лишь в крайнем случае, в безвыходном положении — были обусловленным сигналом для группы прикрытия. Тотчас же из развалин соседнего дома застрочили автоматы, мощно и гулко ухнули гранатные взрывы, выметая на дворе все живое.
Автоматически, по сигналу из караула, с треском захлопнулась бронированная калитка.
18
За последнюю неделю обстановка настолько осложнилась, что оборонявшая город оперативная группа генерала Вернера Кемпфа приказом Гитлера была спешно преобразована в третью полевую армию с задачей: удержать Харьков любой ценой.
Расторопные штабисты из нового армейского управления попытались зачислить полковника Крюгеля в свой инженерный отдел, но последовал телефонный окрик штандартенфюрера Бергера: «Не трогать!» С ним боялись связываться даже высокопоставленные генералы, как-никак, он приходится двоюродным братом группенфюреру Бергеру — заместителю самого Кальтенбруннера.
Бергер пояснил, что оставляет при себе оберста Крюгеля потому, что дело, которое им поручено, в одинаковой степени разделяет между ними особую государственную, имперской важности ответственность. Штандартенфюрер, как и всегда, выражал свои мысли веско, с витиеватой значительностью.
Впрочем, сам Крюгель усматривал за этим нечто другое: «старина Хельмут» желал иметь под рукой удобного собутыльника. Штандартенфюрер, страдавший пристрастием к выпивке, в последнее время отбросил всякие тормоза и пил напропалую. Подчиненные, как он резонно полагал, ему в компанию не годились. С Гансом Крюгелем он пил по вечерам, на равной ноге, тем более что полковник держался крепко, а хмелея, становился молчаливым, почтительно, со вниманием выслушивал длинные речи эсэсовского ветерана, в которых частенько проскальзывали весьма рискованные суждения.
Хотя, может быть, как доверительно сообщил штандартенфюрер, тут и впрямь были замешаны интересы его, Крюгеля, личной безопасности. Почему бы нет, ведь именно в его голове держались сведения, которых не знал никто другой и за которые дорого дало бы советское командование.
Что ж, если даже опека — Крюгель не возражал. Говорят же русские: «Береженого бог бережет». А ему очень следует поберечься, хотя бы ради ближайшей перспективы. Остров Узедом, Пенемюнде действительно удел избранных, уже не говоря о том, что начнется новая жизнь, полная высокого смысла, не в пример теперешнему опасному прозябанию.
Уже который день Крюгель чувствовал угнетающую опустошенность, измотанность. И шло это не от физической усталости и даже не от постоянной опасности, связанной с поспешным минированием, — иногда под огнем, бомбежкой, пренебрегая элементарными требованиями технических инструкций.