Литмир - Электронная Библиотека

Вот тогда-то он вспомнил грустное пророчество пасечника деда Липата: «Спаси вас и помилуй от этой войны, а от бахвальства — оборони…».

Война научила его воевать, как и других уцелевших в первых боях. Но все-таки немцев он еще долго побаивался, может быть, потому, что никак не мог по-человечески понять их. Многое из того, что они делали на войне, совершенно не укладывалось в его сознании, выпирало, корежилось, изламывалось, и от этого давило на психику.

Он понимал, что война — это очень большая драка, а в драке по озлобленности можно навытворять черт знает что. Но у немцев не было злобы. Не было! У них была — это он понял со временем, позднее — лютая звериная жестокость. Спокойная, хладнокровная, тонко и деловито рассчитанная. И это приводило в содрогание, рождало не только страх, но и не менее лютую ненависть…

Его повели на допрос утром, когда уже припекало солнце и в нагретом воздухе ощутимо запахло дымом городских пожарищ.

Плечистый, лощеный унтершарфюрер стоял у зарешеченного окна, старательно причесывался — волосы у него были такими же очень светлыми, как и у Полторанина, даже казались серебристо-седыми от косо падавшего солнечного света. Он не обернулся, когда часовой втолкнул пленного в комнату и гулко захлопнул дверь.

Унтершарфюрер продул расческу, постучал ею об оконную решетку, посвистывая, — вел себя так, будто один находился в комнате. Потом pезкo, как на плацу, повернулся кругом и, по-прежнему не глядя на пленного, обошел по периметру вдоль стен, размеренно ставя кованые каблуки.

«Псих, — подумал Полторанин. — Пытается нагнать мандраж. Сейчас заорет, как укушенный».

Однако немец заговорил тихо, вкрадчиво, чуть ли не ласково — и на чистом русском языке:

— Ты нарядился под партизана. Но нам известно, что ты офицер-разведчик. Не так ли?

Полторанин пожал плечами: ну-ну, ежели известно, давай дальше.

Не дождавшись ответа, унтершарфюрер уселся на угол квадратного, привинченного к полу столика, в раздумье пощелкал пальцами:

— Значит, так… Ты отвечаешь на три вопроса: цель высадки, конкретное задание, радиокод. После этого я тебя немедленно отправляю в лагерь для военнопленных. Под любой фамилией или без фамилии — это нас не интересует. Согласен?

Полторанин хмуро смотрел в окно, разглядывая кирпичные развалины на противоположной стороне улицы, и думал про сержанта Феклушина: полчаса назад его увезли куда-то на санитарной машине. Выдержит ли он, раненный, не наболтает ли лишнего в бреду? Говорят, немцы применяют специальные уколы и человек в горячке становится болтливым…

«Унтершарфюрер, конечно, не русский, хотя шпарит по-нашему довольно чисто, — подумал Полторанин. — Акцент все-таки чувствуется, слова получаются какие-то колкие, будто морозом прохваченные. Мягкости в словах нет».

— Рассчитываешь отмолчаться? — усмехнулся эсэсовец. Он достал из стола кожаную перчатку и стал не спеша, тщательно разглаживая, натягивать ее на левую руку. («Левша», — сообразил Полторанин.) — Мы, немцы, гуманные люди. Видит бог, я хотел решить с тобой по-хорошему. Но ты оказался свиньей. Так что жалуйся только на себя.

Задвинув ящик стола, унтершарфюрер встал перед пленным враскорячку, чуть спружинив крепкие, обтянутые в икрах ноги. Положив предусмотрительно в карман наручные часы, сказал:

— Между прочим, я прибалтийский немец. «Прибалт», или, как у нас называют, «фольксдойч». Моих родителей расстреляли вы, большевики, и я это буду помнить до самой смерти. Поэтому с пленными русскими я работаю с огромным удовольствием. Ты представляешь, что я сделаю из тебя через полчаса? Ну! Думай еще минуту.

Полторанин думал, однако, не об этом. Он вдруг ясно понял, что в облике мстительного эсэсовца-фольксдойча судьба посылает ему тот единственный шанс, который он еще надеялся найти. Надо лишь все правильно рассчитать, и немец сделает то, чего хочет Полторанин, то реально возможное, что ему, пленному разведчику, остается в этой ситуации.

Он вспомнил давний прием из мальчишеских уличных драк, ловкий и коварный прием, который не один раз, выручал его в схватках даже с более сильным соперником. У него сейчас были связаны руки, зато свободны ноги.

Лейтенант мельком взглянул на свои обшарпанные стоптанные сапоги («Хорошо, что полковник Беломесяц заставил заменить хромовые офицерские — жандармы обязательно бы сдернули, разули!») и внутренне напрягся, сжался до немоты в коленях и суставах. И в тот момент, когда унтершарфюрер бойцовски уверенно откинул свою левшу, разведчик вдруг резким ударом ноги нанес страшный удар в пах.

Немец молча рухнул на пол, и Полторанин, не мешкая, но и не торопясь, добавлял ему, пока тот дико не завопил. А потом ворвался часовой…

Все-таки он просчитался: унтершарфюрер-фольксдойч не убил его. Это он понял уже поздно ночью, когда к нему, избитому, истоптанному до полусмерти, вновь вернулось сознание.

Он жалел об одном: не хотелось бессильно умирать в этой вонючей дыре, как какой-нибудь крысе, затравленной на помойке.

Но даже такому — жить было хорошо… Едва затихала боль, сразу выпукло и светло вставало в глазах довоенное детство. Он видел сиреневые столбы над таежными логами, слышал морозный скрип полозьев на раскатистых поворотах, бежал на лыжах по синему мартовскому насту — чарыму, пил ключевую воду, студеную до того, что ломило зубы, гнал табун лошадей на росном рассвете…

Это все не спеша наслаивалось, приближалось вплотную или удалялось многоцветной нескончаемой чередой, как бегущие по небу полуденные облака.

И еще он видел лица людей, многих хороших людей, которых знал и которые знали и, может быть, любили его. Хитромудрого деда Липата, председателя сельсовета Вахромеева, у которого детские веснушки на переносице, усатого генерала-командарма и голубоглазую летчицу Ефросинью Просекову, умудрившуюся не забыть на войне про любовь.

У него тоже когда-то была любовь, только не настоящая, обманная. Смешливая Грунька-одноклассница зиму и лето гуляла с ним, а вышла замуж за другого. Но он давно не держал обиды, ведь обманула-то она больше себя.

Он был молод, и прошлое еще не казалось ему далеким. Оно ощущалось свежим, почти сегодняшним, ну, может быть, вчерашним. А в будущее война отучила его заглядывать.

И все-таки город, за который он сражался в последние дни, был его будущим. Так ему казалось, по крайней мере вчера. Теперь получалось, что он воевал за этот город давно, чуть ли не с самого начала войны. Но так и не сумел увидеть город, не успел как следует разглядеть. Это тоже было обидно…

Утром все началось сначала. Как и предполагал Полторанин, бесноватый фольксдойч собственно допросом и не интересовался. Ему надо было методически добить «русскую свинью, посмевшую оскорбить арийца». Все дело было лишь во времени.

Разведчика трижды отливали водой, и всякий раз, придя в сознание, он упорно вставал, карабкаясь сначала на четвереньках, затем распрямляясь в рост.

Он плохо соображал, когда после очередного сеанса пластом лежал на цементном полу в луже собственной крови. Понял только, что внезапно распахнулась дверь, оглушающе хлопнули два пистолетных выстрела — кажется, кто-то кого-то убил.

Он лишь удивился: стреляли не в него.

7

По ночам Павлу Слетко снилась сытая довоенная жизнь. Каждое утро начиналось с одного и того же вопроса, который он, едва проснувшись, задавал самому себе: где достать еду? Он оказался неважным подпольщиком и уже не один раз жалел, что согласился остаться в Харькове в марте, перед вторым приходом немцев.

Не повезло с продскладом: в развалины дома, где находился подвальный тайник, угодила полутонная бомба. Да и не в этом было дело. Просто следовало тогда в марте запастись каким-нибудь дефицитом, ну хотя бы зажигалками, например. На базаре простейшая зажигалка стоит сейчас пятьсот рублей, а это — три килограмма хлеба…

Просыпаясь, Павло сразу же выбегал во двор и, делая зарядку, поглядывал на соседний сад. Там, над забором, в зелени листвы, соблазнительно розовели яблоки. Их близость и кажущаяся доступность как-то скрашивали голод: ведь стоит только захотеть, протянуть руку…

78
{"b":"552954","o":1}