Звуки, доносившиеся откуда-то справа, заставили его вздрогнуть. Но он ничего не увидел, как ни всматривался. Никто не ехал и не шел, и было тихо в степи. Встал, ветер качнул его и туда и сюда. «Нужно шагать!» — приказал себе шепотом Егор.
На дороге звуки усилились, это пели свою нескончаемую песню провода на столбах, в проволоке рождались волшебные звуки, которые несли пестрые обрывки жизни со всех сторон.
Ему послышались топот конских ног и людской гомон, крики. Он посмотрел пристально по сторонам, но по-прежнему степь хранила свою пустынность; Егор подумал: «Во мне еще жива война».
Тело свое ему казалось легче обычного, словно вспышка болезни убила его тяжесть, и он ускорил шаги. Звуки над головой сгустились и надавили в уши, а когда Егор встряхнул головой, они родили стишок, который приходил ему на память и раньше:
Мы жизнью странною живем,
Мы от военных ран умрем…
Ему вспомнились слова одного доктора, который объяснял, что разрушающееся тело обостряет дух человека, и тогда происходит странное возрождение — человек вырастает над своими обнажившимися ошибками и в самом конце пути может ясно понять смысл всей жизни.
Он, должно быть, очень долго лежал там, около дороги, потому что день кончился и уже нарождался вечер. Где-то близко слышались веселые молодые голоса и пахло зеленями, источавшими тепло солнца.
Несколько грузовых машин обогнали его, но не посадили, и он все шагал один по дороге к станице.
Егор снял ботинки, связал их шнурками, перекинул через плечо и пошел босой по мягкой, шелковой пыли, гладящей кожу ног. Затем он стал плохо ощущать пыль, и ноги были чужими. Он растер ступни руками, даже царапнул ногтем кожу — в ней продавилась белая вмятина, но не заполнилась кровью, как обычно, и прикосновения рук к ступням он не почувствовал.
Тогда Егор бросил вещмешок и пиджак, чтобы было легче идти. Спустя немного его догнал грузовик, шофер затормозил; и когда он влез в кабину, увидел на сиденье свои вещи.
Шофер спросил:
— Потерял?
Егор попросил высадить его в Ольгинской. Наконец показались изгороди из белого ноздреватого песчаника, крыши, железные и шиферные, сады. Со всех сторон к станице весело пылили и бежали дороги.
Он вылез и подошел к крайней белой мазанке, спросил, что надо, и там ему указали на южную часть станицы. Улица долго петляла мимо садов с буреющими плодами, мимо темных кизячных клеток, и ему три раза еще пришлось спрашивать.
Остановился около большого, с пятью окнами на дорогу дома под зеленой, пахнущей краской крышей. Черный, с белым брюхом кобель залился клокочущим лаем и загремел проволокой. Молодая полная женщина показалась между яблонь и замахнулась смуглой рукой на собаку.
— Здесь живет Василий Харитонин?
— Нет, — сказала она, — здесь живет Клыков.
— Его нет дома?
— Он скоро придет. Вы подождете?
— Да, Клыков мне тоже нужен. Нет ли его фотографии?
— Фотографии? Не понимаю?..
Женщина, удивленная, пошла в дом и вернулась, однако, с любительской карточкой. Она подозрительно посмотрела на Егора:
— А что?
— Спасибо. Все в норме, — с облегчением сказал Егор.
— Вы будете ждать ай пойдете? — спросила женщина голосом, в котором было не столько любопытства, останется он или же нет, сколько душевной тревоги за свой дом и маленький мирок, который зовется семьей.
— Я полежу у вас в саду. — Егор направился по узкой, вьющейся между слив и яблонь дорожке и скрылся в зелени.
Около забора он лег в широкие лопухи и посмотрел в небо. На нем уже народились ранние звезды. Они текли, сливаясь в сверкающий узор, опадая к самому горизонту, — холодные, чистые и немые. И небо, и звезды, как казалось ему, должны были ответить на все время мучивший его, какой-то неразрешимый и мучительный вопрос.
Отдельно лишь стояла та звезда сорок второго года, опушенная серебристой пылью, гораздо ярче и крупней других, и тоже безмолвная, впитывающая в себя радости и беды земли и не отвечающая ей ничем. Звезда эта, лучась и играя, как бы освещала людям великий и волшебный, еще никем не проторенный путь.
— Что ты молчишь?! Ты такая высокая и безгрешная, а людям бывает трудно, — прошептал Егор этой военной звезде, а потом полежал и погрозил ей еще кулаком; она была безмолвна.
Затем наплыла боль и охватила его. Он прижался щекой к земле, испытывая тепло, понимая, что уже не сделает десятка метров к крыльцу и не исполнит свой последний долг — то, к чему он бессознательно всегда стремился.
«Да ведь это я помираю, — прошептал он, стараясь понять, чего же хотел все эти годы и всю жизнь. — О, это так просто! Это, наверно, все просто, — тогда чего ж мне всегда не хватало?» — «Неразрешимого и огромного, чего ты так страстно хотел», — сказал ему другой голос. «Да достижимо ли оно?..» Ему никто не ответил.
Судорога прошла по его обострившемуся лицу, скомкала рот в неслышном крике. И охватило успокоительное забвение, тишина и мрак…
Услышав шаги и увидев мужа, женщина вышла к нему на дорожку. Она сказала, что его ждут, и первая направилась через сад к забору. Мужчина, топая каблуками, пошел следом за ней.
Она успела заметить, как тонкие, всегда поджатые губы его совсем вытянулись и сомкнулись, будто бы рот зашили ниткой.
— Ты знаешь его? — спросила женщина, не спуская взгляда с непроницаемого лица мужа.
Клыков медленно покачал головой.
— Этого человека я ни разу не видел. Нет, ни разу, — сказал он.
Тут он быстро нагнулся, бегая проворными и нервными пальцами по одежде Егора, отыскивая документы в карманах пиджака и брюк.
Он чувствовал твердеющее тело, из которого вышло уже почти все тепло, но он не знал, что внутри еще, как уголек, тлела жизнь.
— Нет, не видел, — повторил он почти беззвучно, испуганно оглядываясь.
Огромный зрачок, присыпанный пеплом, глядел из него в упор…
* * *
В полночь, скупо освещаемый луной, одинокий человек вышел из станицы на ровную, молчаливо вьющуюся через степь дорогу. Встречный грузовик с двумя столбами яркого света летел ему навстречу. Человек торопливо сошел в густую траву, переждал, спасаясь от фар, и оглянулся на темные хуторские сады. Машина проехала, и он бесследно растворился во тьме.
Степь лежала ласковая, тихая и бесстрастная, погруженная в свою таинственную ночную жизнь.
Племянник
I
Сошел он на маленькой захолустной, с серыми драночными крышами, с палисадами, с золотыми подсолнухами в огородах и одной очень прямой улицей, которая терялась где-то в полях, станции Издешково. В подворотнях лежали собаки, копались куры, на лугу позади домов хрюкали вывалянные в грязи свиньи. И пока ехали в маленьком обшарпанном автобусе со станции в отцовскую деревню Усвятье, опять пошел дождь и быстро стемнело. Даль все терялась, все сказочно угасала за зелеными холмами, за оврагами. Тут была уже не заволжская степь со своим простором и горячими лугами, тут было все уютней, но скучнее от обилия мелких ольховых кустов, от обветренной красной глины, от уродливой, выбитой, тянувшейся между оврагов безобразно нагой и широкой дороги. Автобус нырял, как в волны, к колесам липла и летела клочьями густая грязь, приходилось хвататься за что попало руками, что было тоже необыкновенно. Особенно поразил его старый смешанный, такой дремучий лес, какого он еще ни разу не видел, — дорога неясно вилась сквозь пахучую непроходимую чащу. А за лесом, уже на зеленом просторе, на покатом холме неожиданно вся открылась, затемнела крышами небольшая деревушка — и было это Усвятье.
Двор Василия Федоровича, брата отца, стоял третьим с другого конца деревни — на него указала девочка лет десяти, встретившаяся у колодца. Ельцову хотелось заглянуть в колодец, чтобы увидеть тот таинственный блеск воды в глубине, который он помнил по детскому впечатлению, но ему было стыдно, потому что на него не по возрасту внимательно смотрела девочка. Затем девочка скорым шагом пошла направо по зеленой мураве и два раза с удивлением оглянулась.