Литмир - Электронная Библиотека

— Тише, ему вреден шум.

Белые крылья проносятся надо мной, чьи-то теплые мягкие руки, как ветер, гладят лоб, шею, щеку…

— Температура?

— Тридцать девять и семь.

— Вчера?

— Сорок. Сорок и четыре.

— Никаких раздражителей. Меньше движений.

— Слушаю, слушаю, слушаю, слушаю…

Это уже опять полубред, который бьет в уши, в виски. Нарастающая тишина, затем в ней — что капли с сосульки:

— Другой-то живой?

— В седьмой палате. Череп пробит и четырех зубов нет.

— А чем били?

— Тупым: то ли железом, то ли камнем.

— Люди людей уродуют-то, господи! Человеку жить — глазом не мигнуть, того гляди заказывай оркестр.

— Рановато тебе, папаша. Рановато!

— Чужих болезней-то не видать. Чужое тьмой покрыто.

— Загадка: избили, а деньги что ж?

— Не успели, вероятно. Мильен старыми.

— Высмотрели их, что ли?

— Ясно. Говорят, как в банке получали. Группа одна их дожидалась.

— Нашли?

— Ищут.

Чье-то дыхание касается моего лица. В уши сквозь тугой клубок бинтов сочится басок:

— Не нравится мне его рожа.

— Лицо как лицо.

— Шрам на ухе.

— Во-во, и я говорю: меченый.

— Внешний вид не дает внутреннего содержания.

— Ты не видишь, а я вижу.

— И что же ты видишь?

— Темноват герой-то. Темен!..

— Мозоли на руках. Много работал.

Кто-то щупает мои руки — я охотно сую им свои растопыренные пальцы, наслаждаясь невиданным никогда ранее к себе вниманием.

— Окостенели, хоть ножом режь.

— Нарастил, бедняга.

— А ты — рожа!

— Мозоль мозолю — рознь.

— А его дружок?

— Крови много потерял, как и этот. Теперь плачет, жизнь ругает последними словами.

— Гимн не запоешь, когда обрядят вот так…

Белое крыло вспугивает разговоры. Оно наклоняется ко мне, нос щекочут мягкие надушенные волосы, я благодарно ищу руками, но ничего не нахожу и слышу мягкий девичий голос:

— Все хорошо, хорошо…

Куда-то везут. Но теперь я уже испытываю беспокойное, подмывающее чувство, я весь обострен и натянут, не так, как раньше, и я жду: что же будет?

XIX

— Человек не ангел: дорожка через рогатины.

— Согласен: один устоит, другой упадет.

— Этот устоял?

— Думаю. Сидел шесть лет. Деньги не соблазнили.

— Еще не доказано…

— Я хочу думать так. Сделайте укол.

— Мышцы у него крепкие.

— Рабочий!

— Темная, однако, история. Деньги целы… Почему? Вопрос!

— Не выносите вы своих поспешных выводов. Верить человеку нужно. Сломал силу денег. Ради бога, тише, он же в сознании. Слышит.

Солнце давит в зрачки; налитые тяжестью веки в узкие щели всасывают свет, и я поднимаю их. После мрака забытья, слепой тьмы я не могу освоиться. Я в белом тумане, как той ночью в лесу. Смолистая борода надвигается на меня и загораживает все. Человек упирается тяжелыми кулаками в колени:

— Как видишь?

— Кажется, нормально.

— Кажется?

— Где я?

— На Марсе. Ночью перелетели.

Зубы показываются в бороде — ровные, в линеечку.

— Сообразил?

Другой, высокий, бледнолицый, поджав губы, смотрит на меня в упор от стены. Мне становится плохо под его взглядом. Он уходит из чистой, залитой солнцем комнаты, прямой, похожий на памятник.

Борода все висит надо мной. Гудит басом:

— Отремонтировали. Живи! — И командует: — Иди в свою палату. Третий номер.

— Не могу я.

— Сможешь!

Усилием воли, сцепив зубы, поднимаюсь с деревянного топчана. Балансируя руками, вихляясь из стороны в сторону, иду. В коридоре, около раскрытого окна, я встречаюсь с Акимовым. Из оранжевых его «фонарей» глядит на меня мое прошлое, моя жизнь, моя проклятая тоска воровская.

— С боевым крещением! — шепчу я ему.

— Взаимно, — шепчет и он.

— Желаю улыбок.

— Чтоб ты сдох!

— Нас хвалят. Пока что.

— В каком понимании? — «Фонари» под глазами Акимова меняют цвет — лиловеют. Он, наверное, ничего не знает, он все еще, бедняга, ждет в гости товарища в сине-красной фуражке.

— За геройство.

— Да?.. — Акимов раздавленно юлит глазами, чешет шею пониже бинтов.

Все хочет что-то уяснить и все не может, только юлит глазами. Таким его и оставляю — скрюченным и униженным на подоконнике…

XX

— Ты должен правильно понять, Алеша. Дубенко о тебе сказал тогда много плохого. Я в человеке хочу видеть… — Ася лепечет все так же самозабвенно, мило, дробя слова, звуки слов своими красивыми, очень белыми зубами.

Значит, так оно и есть — пустили версию о нападении на нас. Будут распутывать.

— Между нами должна быть ясность. Я, знаешь, строго воспитана. В школе всегда была комсоргом. Я, конечно, допускаю отклонения, но у меня есть весьма строгая мера судить людей. Я отрицаю всякую распущенность. В человеке все, все должно быть прекрасно, замечательно, об этих словах Чехова нельзя забывать!

Она очень красивая, поразительно красивая. Она в зеленом платье и в серебряных сережках. Ее глаза горят святой чистотой. Своими, мутными и собачьими, я не могу в них смотреть. Боже мой, какая она чистая!

— Объясни, как это было? Шофер сказал, что в тот момент, как вам надо было выходить из банка, несколько подозрительных человек направились к входной двери… Они что — принудили вас и повели с деньгами через черный ход? Всех вызовут к следователю.

Я не хочу разрушать ее иллюзий; пусть она живет так, придумывая людей. Выдумав и меня, она постигнет радость. Ей, правильной, наверно, так очень легко жить.

Я хочу умолчать, но помимо воли моей рождается голос, а с губ срываются искренние слова:

— Мы хотели украсть эти деньги.

— Не понимаю тебя?..

— Нас никто не избивал. Это мы сами друг друга…

— Ты оригинал или ты шутишь?

До нее, кажется, доходит. Ася отшатывается.

Подавленная и уже недосягаемая, с бледным лицом, она уходит прочь по длинному-длинному больничному коридору, такому ровному и длинному, что кажется: ему нет конца.

А я беззвучно кричу в этот теплый, залитый солнцем, сверкающий и все-таки прекрасный мир, на всю землю:

— Обождите с приговором! Обождите!..

1965 г.

Где-то в России

Памяти отца моего

Самая худшая болезнь — память.

Не только днем, при свете солнца, она тревожила Егора даже ночью. Память в сумраке ночи становилась у его изголовья, как привидение, до тех пор, пока заревой свет не начинал сочиться в окна дома. Но и утром Егор мог припомнить такие детали, что все прошлое вставало обостренно, ныло, как старая открывшаяся рана. Может, потому он и размышлял упорно о прошлом, хотя давно уже позарастали травой и обвалились братские могилы. Да и слезы тоже повыплаканы. Жизнь вошла и устоялась в новых берегах, и поются новые песни. А он вдруг вспомнил предателя Василия Харитонина, исчезнувшего бесследно в океане жизни. Двадцать лет прошло… Неужели все эти годы Егор, пока был здоровее, жил беззаботно? Здоровый живет будущим, больной — прошедшим.

…По выжженному и снегом притрушенному суходолу Харитонин брел в одном исподнем белье. Партизаны схватили и выволокли его, теплого, из постели в помещении зондеркоманды.

Егор аж глаза протер: да, это он, школьный дружок, Харитонин Васька!.. Тот бегал глазами, стараясь поймать взгляд Егора, вымаливал пощаду.

В уши вползал умоляющий, страхом наполненный его шепот:

— Ради Христа, Егор… Война, сволочь, спутала все. Ты же знаешь меня…

Так он, жалкий, стоял перед ним, проклинал войну и немцев с их ужасной зондеркомандой. А был отменным полицейским головорезом. Егор только и бросил ему сквозь едва разжатые зубы:

— Знаю… Иди, иди, рассчитаемся!

Студеная чернота зимнего леса, скрип снега под валенками в озяблой тишине, далекий перестук пулемета — уже за спинами партизан, разгромивших зондер-команду. Вот и овраг… Орава полицаев устроила здесь засаду — на их стоянку в деревне Богодилово, видно, успели сообщить, — ударила неожиданно. Четверо партизан из отряда Бати так и остались лежать в снегу. Харитонин в суматохе Кинулся вбок — был ловок и хитер, — пополз к полицаям, выгребая снег руками. Егор взял было его смутно мелькавшую голову на мушку, но промахнулся, и тот успел скатиться в овраг. Отстреливаясь, партизаны кое-как ушли через — болото на базу, к своим. Красновские леса укрыли партизан…

65
{"b":"551932","o":1}