С тех пор Василий Харитонин пропал, в округе о нем больше не было слышно. Возможно, убоялся расплаты, ушел куда-то подальше от здешних мест, где мстил бы ему каждый камень. Слух проходил: свое кровавое дело Харитонин творил потом и в Белоруссии. После войны же он словно сгинул, но память оставил…
* * *
Зима ложилась долго. Снег вывалил при первом зазимке; дымом и ветром сгоняло его три раза, но в декабре замело прочно. Жали сухие, трескучие морозы. К Новому году ударили за тридцать; осиянные светом луны, тянулись вдаль сугробы — за хребтины старых смоленских холмов, спокойно охраняющих дремучую историю. Диковинно синий Днепр заковало в ледяную неволю. По зеленоватому льду путаным пушистым кружевом сучилась поземка.
В лесах стыла глубокая тишина. Заяц крепкими зубами глодал липу и клен, ночью заходил в сады, искал стволы помоложе, где много тягучего сока.
Страшно, тоскливо выл около оврага волк. Матерый, взъерошенный старый волк наводил ужас на старух с самых горьких военных зим.
Ночью, когда слышались его унылые подвывы, Варвара холодела от страха, шептала:
— Беду накличет, паразит.
Выходя на крыльцо и долго слушая волчий вой, Егор однажды решил: «Убью!»
Две ночи, закутавшись в шубу, он просидел впустую около старой, полуразвалившейся часовни. К утру приходил обмерзший, но возбужденный.
Варвара ругалась:
— Нашел дело! И так непохож на человека. Страхота!
Слушая голос ее, искал в интонациях уважение и гнулся еще более, не находя.
Третью ночь караулил волка в брошенном на бугре сарае. Сугробы отливали разящей синевой, низом идущий ветер дышал стужей. С хрястом лопалось и звенело промороженное дерево.
В сарае слежались запахи хлебной пыли, мышей, напоминавшие далекое детство, — оно подходило к нему, стояло тут, рядом — залезь на сарай да лишь крякни на все поле, и поскачет ребячье эхо, как белка. Но, видно, он поутратил давно огонь молодости, и даже эта таинственная ночь в сарае уже не тронула сердце так, как раньше.
Волк был хитер и неуловим. Егор караулил его и под сараем, но зверь заходил с другого конца, от грейдерного большака, и сызнова выл. А Егор шептал в яростном бессилии:
— Допляшешься, сдеру шкуру!
Четвертую ночь высидел в кустах около оврага. Волк появился в полночь, провыл два раза. Цепенея, Егор выждал, принюхиваясь к ветру, пахнувшему волчьей шерстью, подпустил на три-четыре шага, увидел острую пасть, пружинистые ноги — и ударил из обоих стволов.
Снежная пыль взметнулась кверху, когда улеглась — не было ничего. Оставляя кровавый след, волк ушел тропами по оврагу, оттуда в лес, и с этой ночи не стало слышно его вытья.
Зимние ночи как вечность. После охоты на волка у него пропал сон. Частенько стал выходить на крыльцо, курил, смотрел на сверкание снегов под луной, на посеребренный лес, и мысли сами собой оборачивались к прошлому.
Был он когда-то крепким и ловким парнем, любил и страдал больше других, целовал под плетнями девчонок, пел песни, лазил в сады за яблоками — все было, было…
Так неужели ушло навсегда? Ему только сорок с небольшим, но он болен, старая военная рана дает о себе знать. Что же? Дуреть от скуки, резаться в «козла» с пенсионерами? Или таскать корзины и кошелки на базар на пару с супругой? А во взглядах горожан: «Егор! Не тем ты был… Обмещанился…»
За спиной стояли его же молодые Годы, наполненные грозами, и люди их помнили. Там были его труды, где он и косил, и строил дома, и пахал, и сеял хлеб, и молотил, разводил колхозный сад, гнил на торфоразработках, осушал землю — подсчитай-ка все содеянное его же руками! Но больше уже ничего нет, а ему всего лишь сорок четыре и прописан покой, как инвалиду войны. Жизнь…
Студеный ветер жег ему лицо, холод обволакивал тело, но он недвижно стоял на своем крыльце, изрядно замерзая, — не хотелось ему идти назад, в теплый и тихий дом, где всегда пахло вкусно драчонами, хмелем, пирогами и здоровым телом Варвары, его жены. Его угнетало это.
Яркий, красный Марс, когда Егор только выходил на крыльцо, постепенно начинал тухнуть, вытекать понемногу, и небо далеко высвечивалось зеленью, приобретая цвет недозрелого яблока. Бледнела и луна, она уже не казалась живой, а будто вырезанной из бумаги, наклеенной на фиолетовое стекло.
Сильно промерзая, Егор испытывал состояние деятельности, жажду работать, чтобы запел каждый мускул. А на память ему все чаще и чаще стал приходить странный и глупый стишок:
Мы жизнью странною живем.
Мы от военных ран умрем…
На крыльце, кутаясь в пуховый платок, появилась сонная Варвара и сказала ему:
— Сдурел ты, замерз же! Завтра надо поране встать. Я там много чего нести наготовила. Подсобишь, не барин. Люди-то хапают… Соленые огурцы в сезоне. Да не на вес — штучно, штучно надо. Маренковы, глянь, машину купили. Слышь ай нет, Егор?! Оглох!
Он молча пошел следом за женой и подумал о том, что когда-то нечаянно оступился, сойдясь с ней, так с тех пор и падает в пустоту и все летит, летит, как во сне, не в силах остановиться.
* * *
Счастлив тот, кто без страха и упрека может услышать безмолвный, но неумолимый для больной совести голос мертвых, оставивших после себя мир и жизнь и уже забытых… Егор слышал эти странные голоса, но бреда тут не было, а явь стояла, как и память, на обеих ногах около него.
…Приникая к земле русой головой, смертельно раненный Акулин шептал тогда в холодном январском поле после боя:
— Засеять бы землю одним добром… Уберегись, Егор!
Много сеял он, казниться ему нечего. Но всему виной его сердце, чем-то недовольное, еще с детства привыкшее не искать покоя. Работал — совесть свидетель. И если ветер иногда приносит слова погибших, то это упрек уже не прошлому, а настоящему.
Да и как упрекать старые раны?
Егор вылез из постели и сел, с непонятной грустью прислушиваясь к яростному петушиному крику. Сквозь плотные двойные рамы он просачивался сюда, оседая в пыльных цветах, в тяжелых шторах. «К хорошей погоде», — подумал он. Вмятина в перине хранила тепло жены. Он с удивлением и отчужденностью скользнул взглядом по тесно уставленной комнате. Седьмой год он уже так смотрит — то равнодушно, то бунтующе.
Он прислушался: в кухне был слышен топот шагов Варвары, и в голове у него завертелись колючие мысли. «Жизнь, елки точеные, но я-то не канарейка и не попугай, чтобы веселить кого».
На базар он не пошел, не встал, зная, что заглянет туда днем, но уже с другой целью…
Варвара топила печь. Много ли нужно на семью из двух человек? Но каждое утро в ее руках ухват, который то двигает, то выдвигает из печи чугуны. Егору казалось странным, что они поедают все приготовленное ею — так много?
Варвара обернулась к Егору:
— Люди не брезгуют. Тебе-то, святому, ничего не требуется… Дурочку нашел. Об жизни хлопочу, зараза ты этакая!
Начиналось известное… Егор обессиленно облокотился о подоконник.
— А для кого все? Зачем нам? Дом построил. Ради кого еще? Не хапай!
Варвара выронила половник.
— Святой! Гляньте-ка, люди, святой отыскался!
Махнув рукой, шагнул в сени.
Ледяная колодезная вода освежила расслабленные мускулы. Он наскоро утерся, надел пиджак, меховую шапку, мельком увидел себя в зеркале — желтый, с запалыми щеками, какой-то незнакомый, больной, но с блестящими, молодыми и зоркими глазами человек смотрел на него.
«Я плоховат… За последний год сдал». Егор, не оглядываясь на Варвару, заспешил наружу.
«Интересно: страшно это или преувеличенно?» — подумал Егор, выйдя на крыльцо, впервые размышляя о смерти как о последней работе, которая должна свершиться как завершение жизни.
Над крышами домов прямыми синими палками стояли дымы. Красный пожар восхода зажигал леса на Длинной версте, он растекался все шире, соединяясь с небом, и какая-то радостная тихая музыка была разлита в морозе.