Уже почти стемнело, когда он вошел в калитку. За хорошим, крытым шифером домом в пять окон на дорогу виднелся довольно большой старый яблоневый сад, и сбоку, у забора, стояла низенькая, с закопченной трубой, с тесовой крышей хибарка, должно быть, баня. Слева от входа в дом были под одной связью хлев и сарай, и оттуда доносился визг свиньи и изредка, с перерывами, квохтанье курицы. На вошедшего во двор Ельцова быстро и вопросительно взглянула, а затем почти пробежала к крыльцу и скрылась в сенцах высокая, сильного сложения девушка.
Он остановился около крыльца, не зная, подниматься или же ждать тут, пока девушка скажет домашним и его позовут они сами. В окнах дома промелькнули удивленные лица. Подумав, Иван Ельцов шагнул в длинные, хорошо пахнущие сухими травами сени, открыл дверь и вошел в прихожую.
Это была просторная, уже не на старый манер деревенской хаты, а на новый, городской, прихожая, и не с русской печью, какую думал и желал увидеть Ельцов, а с кафельной печью-голландкой и с широким лежаком. Не виднелись и лавки вдоль стен, что должны были сопутствовать крестьянской избе, как помнил он по старой деревне, а стояли желтые венские стулья, и не было красного, с лампадой и иконами, угла, что тоже обязательно должно было быть. Стоял непокупной, видно ручной работы, очень просторный обеденный стол, который украсил бы любую городскую квартиру. На бревенчатых, с пазами и видневшимся свежим зеленым мхом в Них, а оттого особенно привлекательных стенах висело много фотографий в рамках, под стеклами, и это уже было частью прошлой, старозаветной деревни, что тоже, как и все в этой комнате, тронуло и умилило Ельцова.
Посередине прихожей, пожалуй ближе к печи, стояла огромных размеров женщина, с той русской величавостью в круглом, пышущем здоровьем лице, в могучих плечах и груди, какая все реже и реже встречается нам, да и то в захолустье. Из-за плеча женщины с любопытством и одновременно испугом выглядывала девушка, которая ему встретилась во дворе. За столом, в красном углу, сидел мальчик лет четырнадцати, очень мелкий, видимо отцовской породы, и с неестественной кротостью послушания в выражении глаз учил уроки.
— Вам кого? — спросила женщина, быстро вглядываясь в Ельцова, должно быть определяя, какое отношение он мог иметь к ее семейству.
— Здравствуйте, — сказал Ельцов, — видите ли… — Но он не успел договорить, потому что в это время раздался какой-то грохот в сенях.
— Где он есть? Это же наш Иван! — гремел там рокочущий бас, отчего женщина нахмурилась и недовольно двинула рукой, но своей позы не переменила.
В прихожую из сеней несуетливо, но легко, даже слишком легко для своих пятидесяти лет шагнул худой, жилистый, с плоской грудью и прямыми сильными плечами человек в сером, в клетку, пиджаке и сапогах — это был Василий Федорович, брат отца. Ельцов сразу узнал дядю — фотография его была у них дома.
— Ну здорово, Иван, здорово! — И Василий Федорович помахал перед его лицом бумажкой. — Вот Афоня упредил, да поздно — сей минут дала телеграмму об тебе почтальонша.
— Господи, да это ж Иван, — всплеснула руками женщина, ее звали Анастасьей.
— Нежданно, нежданно, — засмеялся Василий Федорович.
Потом уютно и укачивающе клокотал самовар на столе, на белой чистой льняной скатерти, а в раскрытые в сад окна несло воздух полей, летнего тепла, запах скотины, свежей травы.
Стол был богато убран, богато по-деревенски: ветчина в хрене, пирог с яблоками, тушеная гусятина, и такая необыкновенно вкусная, что у Ивана блестели глаза, когда он ел ее. За столом Василий Федорович помалкивал, он, казалось, все хотел спросить что-то и все не решался или откладывал на конец вечера. Анастасия вздыхала, несколько раз вставала, выходила в угловую маленькую комнату и шепталась там со своей матерью, старухой девяноста лет, которая была уже глуха, как стена, и почти что слепа. Катя, дочь хозяев, из приличия сидела за столом и, откровенно посмеиваясь, переводила взгляд с Ивана на стену, потом она встала и пошла шептаться в угол с Митей, и тот язвительно захихикал, так неприлично громко, что Василий Федорович нахмурился и, бормоча, сказал:
— Воспитание у нас подхрамывает. — Затем, помолчав, спросил Ивана про отца — как тот живет и как его здоровье, то есть все то, что он знал, должно быть, из писем, но спрашивал потому, что о чем-то надо же было за столом говорить.
— Папа преуспевает, — ответил Иван, подняв кверху вилку, будто подчеркивая тем отцовское благополучие.
— Бог умом Афанасия не обидел. И вот, скажи ты, в кого он пошел: в роду-то у нас, кроме Семена, темнотой жили. Чудной мы народ, но опять, я скажу, вещественно независимый ни от кого. Да! Мы, брат Ваня, Ельцовы, не один век тут в земле ковырялись-то, а он, Афоня, возвел наш род в генеральский чин, и мне, брат, проходу нету, все лезут с расспросами, как да что, — Василий Федорович выпил еще стаканчик (Иван, подражая ему, тоже выпил). — Я и говорю: откуда эта необузданная хватка? Ежели взять вопрос детской поры, то там он ничем не выделялся, хотя учился с толком, а такого, скажем, поразительного Афанас не вытворял, а теперь светилам воздал пример, да про него и газеты вон пишут! Откудова?
— От бога, — сказала сердито из своего угла старуха Анфиса Степановна, подчеркивая этим свою линию в каком-то давнем споре с ним.
— Но ежели верно от бога, то отчего она, эта незаметная егоная сила, не всякий-то раз проявляется? Особая, что ли, она? — воскликнул Василий Федорович как бы в недоумении или пораженный.
— От бога, — сказала вновь старуха, не придавая ни малейшего внимания замечанию Василия Федоровича и тем как бы показывая, что ее с этой точки не сдвинешь. — Бог захочет, так весь народ в тлю обратится. Ишо придет, чай, тот срок!
— Я говорю тебе, — с запальчивостью продолжал, почти крича, Василий Федорович, обращаясь уже к Ивану, — что хотя бы и бог, да бог-то в каком таком обряде? В облике, что ль, человека, с двумя, что ль, руками, с нашей-то всей требухой?
Старуха с поджатыми губами прошла из угла в сенцы, и лицом своим, и всем видом подчеркивая, что она не ценит ни одного сказанного им слова и презирает его.
Василий Федорович сейчас же встал и, пьяно и как-то удально махая руками, крикнул ей в спину:
— Сдела-ай милость, Анфиса Хрычовна, не презирай инаковерующего! Я твою лиригию вот, тьфу — во снах не вижу, а все равно ты меня уважишь, уважишь, уважишь! Нету в тебе, в душе в твоей пустой, внутрях у тебя ничего нету, чтоб одолела ты меня! Сгинь, сгинь! — Он, покачиваясь, засмеялся, крутнулся на каблуках, но вдруг осклабился и умолк.
Старуха не вернулась, и это обстоятельство его смутило. И, будто отрезвев, он пробормотал:
— Пойдем, Иван, на сено. Там, брат, и воля, и лаять хотя бы некому, — и приказал Анастасье, уже стоя на пороге, что утром будить его надо рано, должно быть, поедут на косьбу.
Когда влезли на чердак и укрылись вонючей и грубой дерюгой, Иван спросил Василия Федоровича:
— Меня косить не возьмете?
— Косить-то? — Тот закашлялся, но Иван видел, что притворно. — Взять можно, чего не взять. Взять можно, — повторил он с едва угадываемой иронией, — хотя чуток не позабыл — я ехать завтра не могу. Что, брат, осуждаешь — грыземся, мол? Собаки, а? — поднял он голову.
— Да нет, с чего ты взял… — солгал Ельцов; он действительно поразился непонятному неспокойствию в доме.
Василий Федорович быстро схватил его за плечо и, оттолкнув, засмеялся:
— Врешь, врешь, наскрозь вижу! А когда бы не лаялись мы, слышь-ка, так ведь царская жизнь была бы! — И уже снизил голос и спросил почти шепотом, с интересом: — Что ж у вас там за житуха? Батя-то как?
— Отец в почете, академик.
II
Косить выехали в Глинкин лес, по обложьям и мелким оврагам, где к середине лета выгулялась по пояс сочная трава и куда нельзя было пускать ни конные, ни тракторные косилки. Выехали еще до света, и на заре, далеко до восхода, уже были на месте. Две пароконные телеги, на которых приехали, оставили на поляне около дороги, а сами, не говоря ни слова, быстро и слаженно стали разбиваться. Всего косцов было пятеро мужиков, не считая Ивана Ельцова. Степан Агеев, лучший косец в деревне, был как бы за старшого. Это был высокий, с поджарой грудью, с рябым носатым лицом старик лет около семидесяти, одетый в желтую шелковую, цыганскую, как все говорили, рубаху, в солдатские штаны и старые ботинки. На лице Агеева сияло выражение того полного счастья, которое было на лицах и других мужиков, исключая лишь одного Филиппа Савушкина. Филипп Савушкин, низкого роста, с широкой спиной и квадратными сильными плечами, заметно окающий, хмуро и даже злобно, с иронической насмешкой изредка взглядывал на неуверенно топчущегося Ельцова. Черная его бородка, дегтярные суженные глаза и необыкновенно широкая спина будто говорили студенту: «Слабоват, малец!» Ельцов чувствовал, что ему предстоит тяжелая и, видимо, непосильная работа; может быть, ему и следовало идти обратно в деревню, сославшись на головную боль, но что-то удерживало его. Таинственным синим огнем блестели в свете зари лезвия кос, таинствен был и паривший туманом большой лесистый луг, переходящий по левую руку в глухой, поросший лозняками овраг, а справа упирающийся в едва сереющее вдали льняное поле. Таинственно тихо, как при сотворении жизни, было в этих милых русских березово-еловых перелесках, на этой пустынной и еще дремлющей лесной дороге, загадочно радостно светлел на уже побелевшем небе месяц. Еще было сумрачно и холодно от росы, от раннего утра. Вся даль — большак за кустами, Глинкин лес, овсяное поле, громадная и одинокая сосна на поляне, деревни со своими соломенными крышами — все скрывалось во мгле сумерек и тумана. Мужики, покидав в траву сумки с харчем, стали готовить косы; хотя они наточены и отбиты были еще с вечера, но перед делом, по заведенному правилу, их требовалось снова точить. И Ельцов несмело и неуверенно, боясь порезать руки, начал водить тонким излизанным бруском по лезвию с той осторожностью, какая сразу отличает новичка. Руки же мужиков бегали так быстро, что Ельцов не поспевал за ними глазами, и он еще не справился с носком, как они разом кончили, обтерли травой лезвия и, поплевав на ладони и внимательно посмотрев на траву луга, начали слаженно и неторопливо заходить на ряд.