Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Колеса тоже напрасно воображали, что крутятся сами по себе, — так смешно было слушать их нахальный скрип и визг и яростное хлопанье по воде осклизлыми лопастями; им, конечно, должно было казаться, что вода только мешала им, путаясь между их лопастями, в то время как они двигались только благодаря ее быстрому течению, которое толкало одну лопасть за другой и этим сообщало всему колесу вращательное движение.

Впрочем, и воде, которой, казалось бы, уже можно было быть уверенной, что она, своим собственным стремлением, гонит мельничные колеса, — нечем было гордиться уже потому, что если бы не было плотины, то ей пришлось бы идти гораздо медленнее и она не имела бы силы толкать тяжелые колеса.

Только человек, подчинивший их друг другу и всех вместе — себе, ничем не проявлял своей гордости, и его, за шумом воды, колес и жерновов, совсем не было слышно…

Марынка задумалась у жерновов под их тихую, однообразную музыку. Потом встряхнулась и тихонько засмеялась.

— От дурные… — ласково сказала она жерновам, глядя на их глупое, смешное кружение на одном месте…

Тяжелые камни как будто силились сожрать бесконечно сыпавшееся в их бездонную пасть зерно, а оно все вытекало у них изо рта в виде мягкой, серовато-белой муки. Когда Марынка была маленькой, она очень любила есть эту муку и у нее всегда была вымазана ею вся мордочка до ушей. Она и теперь подставила руку под мучную струю и попробовала есть теплую, душистую ржаную пыль, — но это уже было не то, что в детстве: мука показалась ей невкусной…

Потом Марынка забралась в кладовую, отгороженную в углу мельницы досками, где хранился разный хлам деда, вещи его жены и двух дочерей, сестер Одарки, так давно умерших, что на кладбище от их могил и следа не осталось. Здесь Марынку напугали две большие крысы, выскочившие из угла и с яростным писком затеявшие драку, невзирая на ее присутствие…

От вещей покойниц пахло смертью, забвением, и Марынка вздрогнула, почуяв этот могильный запах. Она закрыла рукавом сорочки лицо и, быстро попятившись назад, захлопнула дверь кладовой. Ее долго еще преследовал этот тяжелый запах, от которого поднималась к горлу противная тошнота. Нет, не надо смерти! От покойников и их вещей так нехорошо пахнет!..

В сукновалке глупые и жалкие деревянные молоты неуклюже били овечью шерсть. Они поднимались вверх с таким грозным видом, точно собирались размозжить всю землю, а опускались всего-навсего в кучу грязной шерсти и шлепались с мягким глухим стуком, смешно зарываясь в нее тупым носом. Опустившись вниз, они, вероятно, вследствие какого-нибудь недостатка в мельничном механизме, поднимались не сразу, а некоторое время так и лежали, наполовину спрятавшись в шерсти, точно сконфуженные своим бессилием и несоответствием своего грозного подъема и беспомощного падения…

Работник Миколка, мальчик лет семнадцати, сидел на пороге сукновалки в раскрытой на реку двери и мастерил от нечего делать дудку из зеленой ивовой коры, снятой целиком, трубочкой, с обрезка ветви. Марынка, стоя над ним, подождала, пока он вырезал на ней пять дырочек и всадил в один конец втулку с надрезом, образующим узкую щель.

— То что будет? — спросила Марынка, заинтересовавшись его работой.

— А сопилка! — важно отвечал Миколка. — Ось послухай!..

Он взял один конец дудки в рот и, быстро перебирая на дырочках пальцами, заиграл что-то длинное, тягучее, с бесконечными переливами и трелями, как играют где-нибудь далеко в поле подпаски, стосковавшиеся в одиночестве, в обществе овец и собак…

— А ну тебя! — сказала с досадой Марынка, отмахиваясь от него с таким же неприятным чувством, как и от преследовавшего ее смертного запаха вещей дедовых покойниц. — От такой музыки заплачешь!..

Она выбежала за дверь и пошла берегом, щурясь от солнца, слепившего глаза после мягких сумерек мельницы. А Миколка, сидя на пороге, равнодушно смотрел ей вслед и продолжал играть на своей сопилке, усердно надувая щеки, между которыми совершенно исчезал его похожий на пуговицу нос…

Марынка взобралась на мостик, перекинутый над плотиной, и долго смотрела на кипевшую, пенившуюся под мельничными колесами воду. От быстрого движения воды и мелькания белой пены у мерно сменявших одна другую лопастей колес — у Марынки закружилась голова, потемнело в глазах. Она почувствовала, как у нее похолодело, побледнев, лицо. «Смерть! — с ужасом подумала она. — Ой, Боже, как страшно!..»

Оправившись, она поспешила уйти с мостика, боясь уже смотреть на воду. После этого она каталась в дидовом челне, стоя в нем на коленях и ловко, как заправский рыбак, управляясь одним коротеньким веслом, которым она гребла то с одной, то с другой стороны лодки, быстро скользя по воде. Она уехала далеко от мельницы и на пустой, безлюдной реке ей стало скучно. Причалив к берегу, она принялась с Миколкой удить рыбу диду на ужин…

Потом она возилась на кухне с бабой Бамбиркой, помогая ей стряпать обед; посли обеда, сидя на пороге мельницы, слушала бесконечное балаканье дида с мужиками, сидевшими в холодке под вербами со своими волами прямо на земле…

Весь этот день у нее было такое чувство, словно она переменилась, стала какой-то другой, непохожей на прежнюю Марынку. Или это на мельнице дида было совсем не так, как прежде — и оттого ей было здесь так скучно и не по себе?..

К вечеру, получив свою муку, мужики уехали. Дид сидел у порога и молчал. Марынка, обняв руками колена, смотрела прямо перед собой неподвижными, невидящими главами. Лицо ее осунулось и потемнело…

Мельница продолжала работать, скрипя, гремя, повизгивая, вздрагивая всем своим старым корпусом от мощных ударов колес по воде. В надвигавшихся вечерних сумерках шум мельницы казался тише, глуше, словно она засыпала и работала в полудремоте, убаюкиваемая мерным ритмом движения воды, колес, шестерней, жерновов. А над ее крышей, раскинувшись большим мелколистным, мягко темневшим в вечернем небе шатром, тихо, важно шелестели старые вербы, давно уже привыкшие к этому вечному шуму и гаму, под который они сладко и спокойно спали, отвечая ему лишь сонно-дремотным лепетом своих бесчисленных узеньких листочков, ласкаемых легким речным ветром…

Река, насыщенная вечерней синевой, казалась глубокой-глубокой, и отражение мельницы в воде было странное, совсем непонятное. А дали реки и окаймлявших ее бесконечных лугов затягивались легкой, полупрозрачной дымкой, в которой то вдруг просияет и тотчас же погаснет крупная, светлая, как слеза, звезда, то замигает красно-желтым огоньком костер, зажженный где-то далеко в степи пастухами или чумаками, каким-нибудь бродягой или Божьим странником. И такой широкой свободой веяло от этих синих просторов и далей, так резко тянуло от реки и росистых лугов прохладой, насыщенной запахом речных водорослей, полевых цветов, молодых побегов вербняка, густо проросшего на прибрежных песках Ровчака и Сейма…

У Марынки в груди щемило от этого простора, тишины, прохлады. Она прижалась к деду и тихо сказала:

— Хорошо у вас, дидусю. Лучше, чем у Черного става…

— Та добре, дивчинко, что и говорить… — отвечал дед, глядя прямо перед собой своими выцветшими, неподвижными глазами, казалось, видевшими уже не Сейм и луга, а иные реки, иные дали, рисовавшиеся в его долгих, многолетних думах о небесном рае…

Дед умолк и долго, долго молчал. Марынка дернула его за рукав рубахи.

— Скучно, дидусю. Может, сказку скажете чи что?..

Дед закачал головой, точно проснулся.

— Сказку? — сказал он. — Какую тебе сказку?..

Он снова задумался, глядя в синие вечерние дали и, казалось, забыл о Марынке. Потом вдруг зашевелил своими белыми нависшими бровями и сказал, внезапно оживившись:

— Ну, слушай… Только то не сказка, а, говорят, было взаправду…

И он начал рассказывать, по-стариковски медленно и монотонно, шамкая беззубым ртом…

XXI

Быль

Отец деда Тараса много знал разных преданий Запорожской Сечи, передававшихся из рода в род, от славных прадедов-запорожцев. Марынке многие из этих преданий уже были хорошо знакомы и она могла бы и сама рассказать их не хуже деда. Но то, что он теперь рассказывал — было совсем новое, неожиданно, Бог знает почему, всплывшее в сильно уже ослабевшей памяти старика…

23
{"b":"551647","o":1}