Наливайко показалось во сне, что рушится небо, разверзается земля. Он проснулся, вскочил с лавки. Раскаты грома покатились дальше и затихли; снова упала глубокая тишина, в которой как будто что-то грозное готовилось, надвигалось…
Откуда-то издалека донесся неясный, глухой шум, который все близился, рос; казалось, со стороны развалин летела туча каких-то огромных птиц, со свистом рассекавших воздух бесчисленными гигантскими крыльями. С воем, гулом, ревом налетел на село бешеный ураган, хлопая ставнями окон, калитками, срывая с крыш клочья соломы, крутя по улицам столбы пыли. Вихрь прошумел, промчался — и опять стало тихо. Только деревья тревожно шелестели листьями. В селе одиноко, жалобно взвыла и тотчас же умолкла, точно испугавшись своего собственного голоса, собака. Где-то близко как будто засмеялся кто-то или заплакал. Наливайко прислушался — но больше ничего не было слышно. Он нащупал в темноте дверь и вышел из хаты. Ночь была черна, непроглядна, в двух шагах ничего не было видно. В неподвижном воздухе стояла духота, парня; пахло пылью и близким дождем…
Кто-то торопливо бежал по дороге со стороны развалин, спускаясь с горы. Частые, мелкие шажки с дробным, неуверенным стуком каблуков четко раздавались в тишине. Кому тут понадобилось идти в эту пору? Наливайко вышел на дорогу, — шаги смолкли близко около него.
— Кто тут? — спросил он, поводя в темноте перед собой руками.
— Тссс… — послышался тихий шепот. — То я… Темно, дороги не видно…
— Та кто ж ты?
Белая молния опоясала полнеба ослепительным зигзагом — и Наливайко, как при свете дня, увидел перед собой Марынку, в изорванном платье, с голыми коленями и руками. Она смотрела на него большими безумными глазами, приложив палец к судорожно дергавшимся губам.
— Откуда ты, Марынка?..
Но Марынки уже не стало. Свет молнии погас — и она исчезла в темноте, которая теперь казалась еще глубже и чернее…
— Тссс… — услыхал он снова ее шепот. — Я не Марынка… Я…
Дальше ничего нельзя было расслышать за глухим ворчаньем издалека набегавшего грома, походившим на грохот телеги на сухой дороге. Страшный удар грянул с середины черного неба и покатился дальше сухими, трескучими раскатами. Хлынул ливень широкий, свежий, неудержимо низвергавшийся с вышины целыми потоками вкось хлеставшей землю воды…
— А-х-ха-ха-ха-ха-ха-ха!.. — послышалось где то в стороне сквозь шум ливня — не то смех, не то плач.
Наливайко бросился туда, — но его протянутые руки не находили Марынку в черной пустоте ночи.
— А-ха-ха-ха-ха-ха!.. — раздалось уже в другой стороне, как будто за хатой.
— Где ж ты, Марынка? — крикнул Наливайко в темноту. — Отзовись!..
Теперь уже ничего не было слышно, кроме шума дождя, лившего как из ведра, бурлившего потоками, сбегавшими с горы со всех сторон вниз, к селу…
Снова ярко блеснула молния. Наливайко почудилось, что под горой метнулось что-то белое, пропало за хатой, снова забелело и опять скрылось за поворотом узкой улицы.
— Остановись! Марынко!..
Гром заглушил его крик…
Долго бушевала над Батурином гроза, освещая все село мигающими молниями и снова погружая его в беспросветную тьму, заливая улицы водой, переполнившей канавы, сотрясая землю громовыми ударами, от которых вздрагивали и как будто еще ниже приседали к земле и еще глубже уходили под свои соломенные шапки приземистые мазанки-хаты… Наливайко носился по улицам как сумасшедший, надрываясь от крика, стараясь перекричать шум ливня и тяжкие раскаты грома:
— Марынка!.. Где ты, Марынка?..
Марынка точно растаяла в черной тьме грозовой ночи…
XXXIII
Врата рая
Старый Тарас Порскала помирал на своей мельнице. Он дождался, наконец, смерти, почуяв ее приближение еще с вечера.
Его неподвижное, темное, со строго сжатыми губами лицо вдруг просветлело, точно осветилось изнутри каким-то благостным светом, глаза открылись, он пристально смотрел на сидевшую у его изголовья карлицу Харитынку, ходившую за ним с тех пор, как Бурба увез Марынку и, разжав узкие синеватые губы, сказал с бледной улыбкой, тихо радуясь:
— Моя за мною пришла… Сходи… за попом…
Он произнес это таким убежденным тоном, что Хари-тынке и в голову не пришло усомниться — вправду ли он помирает. Она заволновалась, засуетилась, точно в самом деле пришла для дида большая радость.
Харитынка обрядила деда в чистую рубашку, вынула из его сундука саван, восковую свечу и туфли, подлила в лампадку масла. Потом накинула на себя шаль, нагнулась к лицу деда и громко, чтобы он расслышал, сказала:
— Ты, диду, почекай помирать, я батько Хому зараз приведу! Чуешь?..
Дед кивнул головой и чуть слышно, с слабой усмешкой, едва шевеля сухими губами, сказал:
— Добре… По…чекаю…
И старик и карлица, как дети, верили в то, что можно, если нужно, «почекать» со смертью…
Не глядя на ночь, Харитынка вышла из мельницы и берегом Сейма торопливо побежала к Батурину за отцом Хомой…
Тарас Порскала остался один на мельнице. В сукновалке спал на куче овечьей шерсти работник Миколка, но его сон был так крепок, что разбудить его и поднять на ноги нельзя было никакими средствами…
Дед лежал на своей лавке под образами и тихо улыбался. Почти целый месяц, пока в его старом теле шла работа разрушения и ему было нехорошо, тяжело, больно — он знал, что это еще не смерть, и молча, скрепясь, переносил предсмертное недомогание. И вот — зловещая работа в теле окончилась — и он почувствовал необычайную легкость, ощущение сладкого отдыха, точно тела уже вовсе не было, оставалась только душа, привязанная к своему вместилищу лишь несколькими тонкими нитями, которые в последнюю минуту должны оборваться безболезненно и неощутимо. Такую легкость и радость покоя жизнь не могла дать — значит, это была — смерть…
Старик беззвучно жевал губами, смотрел, не мигая, на мелькавший на стене свет лампадки и думал. Вот он, слава Богу, помирает. Жизнь была не трудная и не легкая, только очень уж долгая: хорошо, что нельзя жить вечно и нужно когда-нибудь помирать. После него останутся тут на земле мельница, дочка Одарка, внучка Марынка, а его не будет; он уйдет к Богу в светлый рай и будет оттуда смотреть, как у Сейма вертятся колеса его мельницы и по земле ходят, в ожидании своего часа, Одарка и Марынка. Пускай они еще походят, — Бог знает, сколько кому нужно жить, когда кому время помирать. Вот, Он призвал Тараса Порскалу — значит, ему время пришло.
— Иди ко мне, сыне мой Тарасу…
— Та иду, Боже…
— А как ты идешь, сыне мой Тарасу, до Бога своего?
— А с превеликой радостью, Боже мой милый…
— Добре! За то отпускаются тебе грехи твои на веки вечные…
— Спасибо, Боже милостивый…
В темной мельнице точно домовые заскреблись и завозились, почуяв тишину и безлюдье. Две большие крысы вбежали в комнату деда и задрались на полу, поднявшись на задние лапки. Старик, не поворачивая головы, скосил на них глаза, строго сдвинув седые нависшие брови, и беспокойно зашевелился на лавке всем телом. Крысы, сцепившись, клубком покатились по полу, потом вдруг отпрыгнули в разные стороны и убежали в темную дверь мельницы, догоняя одна другую. Дед успокоился, снова вперил неподвижные глаза в мелькавший на стене свет лампадки и, пожевав губами, продолжал думать свои тихие предсмертные думы…
Долгая дорога до рая — и конца-краю не видно. Нужно было идти почти сто лет, чтобы дойти до него. Теперь осталось уже немного, может, всего несколько шагов. И вступит Тарас Порскала в Божий рай, и ангелы Божии будут дивиться кругом — что это за старик в белой рубахе идет по зеленым лугам рая? И спросят они его:
— Что ты за человек такой? Как попал в райские селенья?
— А я — Тарас Порскала, мельник батуринский, может, слыхали? А попал я сюда через жизнь и смерть, Божьею милостью, ангелы святые…
— А что ты здесь будешь делать — в светлых лугах Божьего рая?
— А жить, как и вы, ангелы святые, вечной жизнью и радоваться…