Глядя на его могучую спину и важную, ровную походку, на то, как он презрительно уходил от всех, ни с кем не познакомившись, не перемолвившись и двумя словами — многие почувствовали в нем врага и, смущенно почесывая в затылке, думали:
«Тут что-то есть. Даром люди говорить не станут!..»
V
Чумак Наливайко
В тот же день, поздно вечером, когда в Батурине уже все спали и только соловьи в кочубеевском саду гремели вовсю да лягушки на Сейме налаживали свой меланхолический концерт — с конотопской дороги, обогнув Мазепово Городище, вкатилась в главную улицу большая гарба, запряженная парой лохматых цыганских лошадок.
Грохот, производимый телегой в пустой сонной улице, может быть, и заставил кого-нибудь из батуринцев подняться с постели и выглянуть в окно, но на улице никого не было видно, и приезжих встретила только полная круглая луна, заливавшая улицы тихим, призрачно-белым светом, отражавшимся в стеклах домов и в лужах, налитых по выемкам и ложбинкам недавним грозовым ливнем.
В гарбе сидели, закутавшись от ночной сырости в шали, две женщины; одна была уже немолодая, с выбившимися из-под платка седыми прядями волос, другой можно было дать не больше восемнадцати лет, судя по ее круглому, румяно-смуглому лицу с блестящими карими глазами и свежим пухлым ртом. Позади них громоздились узлы, подушки, сундуки и корзины: видно было, что они сюда ехали со всем своим скарбом на долгое жительство.
Лошадьми правил молодой парень — в широком соломенном крестьянском брилле, из-под которого выглядывали только черные, по-хохлацки опущенные вниз усы и крепкие белые зубы, которые открывались улыбкой каждый раз, как он оглядывался на свою молодую пассажирку.
За долгую дорогу — женщины ехали из деревни Гирявки, лежащей в сорока верстах от Батурина — и возница кое-что узнал о них, и они — о нем. Правда, старуха больше молчала, но зато молодая щебетала все время, улыбаясь во весь рот, полный молодых, блестящих, весело смеющихся зубов. Смотреть на нее и слушать ее щебетанье было так приятно, что возница временами совсем забывал о своих лошадях, и они не сворачивали в сторону только потому, что хорошо знали дорогу и торопились добраться до стойла, где можно было поесть и отдохнуть…
Девушка узнала от возницы, что его зовут Корней Наливайко, что у него нет ни отца, ни матери и никаких родных; родом он был из Ворожбы, хату и маленькое хозяйство, оставшиеся от родителей, он продал несколько лет тому назад, на вырученные деньги купил пару лошадей и гарбу и начал «чумаковать», то есть возить кому куда надо разные товары и пассажиров. У него нигде не было постоянного пристанища, случалось, что за все лето ему и дня не приходилось отдыхать; зимой же он частенько просиживал в Батурине по неделям без дела. Теперь он уже подумывал о том, чтобы обзавестись хатой и заняться каким-нибудь более спокойным делом; у него было уже скоплено для этого достаточное количество «грошей».
— Может, в Батурине и останусь… — сказал он важно, похлестывая легонько своих «цыганчат»…
Девушка, в свою очередь, рассказала ему, что ее зовут Ганкой и фамилия их — Марусевич; у них в Гирявке — свой хутор, на котором она до сих пор и жила почти безвыездно, если не считать ее поездок к подруге Оксане Коваль, жившей в трех верстах от них. Теперь она в первый раз в своей жизни совершала такое большое путешествие. Они также решили поселиться в Батурине; к этому решению их привело убийство зимой в Гирявке каким-то разбойником отца ганкиной подруги, сильно напугавшее их. Убит он был, видимо, с целью грабежа, так как в хате убитого не оказалось привезенных им накануне из Конотопа денег, около четырех тысяч, вырученных им с продажи имения задолжавшего ему помещика. Убийство это было совершено чуть ли не на глазах Ганки и ее матери, гостивших в ту ночь у Коваля на хуторе; они слыхали, как он стонал в соседней комнате, когда злодей резал ему горло. Смертельно испуганные, они притаились на своих постелях, боясь пошевельнуться, чтобы и самим не подвергнуться той же участи. Оксана, спавшая с Ганкой на одной кровати, поднялась и пошла посмотреть, что с отцом; она больше не вернулась. Утром, проведя в страхе, без сна, всю ночь, они встали и нашли Коваля мертвым, с глубоко перерезанным горлом. Оксаны же нигде не было; злодей, по-видимому, убил и ее, но ее трупа в хате не оказалось. Так до сих пор и не выяснилось, куда запрятал его разбойник…
Ганка и старуха были так потрясены этим страшным злодеянием, что ни за что не хотели больше оставаться в Гирявке. Сколько отец Ганки ни протестовал, не желая расставаться с родным гнездом, где родились, жили и умерли его отец, дед и прадед — дочь и мать упорно стояли на своем, и он, наконец, вынужден был уступить им. Теперь он остался на своем хуторе, выжидая покупателя; как только ему удастся продать имение — он тотчас же приедет в Батурин, где уже и останется навсегда…
Дорога в разговорах прошла незаметно. И Ганка и Наливайко были довольны друг другом. Видно было, что девушке нравился этот здоровый, красивый парень, глаза которого так задорно поблескивали из-под широких полей брилля, а зубы — из-под черных усов; нравилось ей и то, что он держал себя независимо, как равный им, и его бывалость, приобретенная им в постоянных разъездах и общении с разного рода людьми, и даже то, как на нем была надета его суконная свитка, всю дорогу висевшая у него на одном плече. Ганка была довольна, что он тоже хотел поселиться в Батурине.
— Приходи до нас в гости! — сказала она ему, ласково оглядывая его своими большими карими глазами из-за края шали. — Придешь?..
Наливайко кивнул своим бриллем.
— Добре! Как же можно не прийти к такой гарной дивчине!
Ганка радостно покраснела и засмеялась от смущения.
— От выдумал — гарна! В Батурине, говорят, есть лучше меня!..
Наливайко покачал головой.
— Может, и есть, только я что-то не видал…
Ганка была славная девушка; от нее веяло свежестью украинских садов и полей. Вместе с детской простотой и жизнерадостностью в ней таилось еще что-то тихое, нежное, выступавшее в ней временами на минуту-другую, когда она, вдруг затихнув, бессознательно-грустно склонялась к плечу матери и опускала свои длинные ресницы, ложившиеся на ее глаза темной, задумчивой тенью. В ней точно отражались прозрачность гирявского ставка, дымящегося на вечерних зорях туманом, гребля с широкими столетними вербами, темные, таинственные сады, холмы и долины с их мягкой задумчивостью и мечтательностью пустынной полудикой природы.
Минуты грусти, впрочем, у Ганки проходили очень быстро; и, встряхнувшись после внезапно нахлынувшей задумчивости, она снова смеялась и вся сияла радостью, как украинское солнце, выглянувшее из набежавшего темного облачка…
С сожалением, что приятная дорога уже окончилась, Наливайко подвез своих пассажирок к кочубеевскому саду, который, вместе с домом, арендовал дядька Ганки, брат ее матери, Панас Кондзюбенко. Наливайко въехал в темный сад, полный щелканья и свиста соловьев, и подкатил к хате, стоявшей в некотором отдалении от белого, каменного, крытого железом кочубеевского дома.
— Ой, маты, как страшно! — сказала тихо Ганка, глядя большими главами в темный сумрак громадных столетних деревьев, кое-где прорезанный бликами лунного света.
Долго пришлось стучать в двери и окна хаты, пока разбудили Панаса. Это был мужик средних лет, рябой, лохматый, неуклюжий, как медведь. Он вышел заспанный, с расстегнутым воротом сорочки, из которого темнела бронзовая мохнатая грудь.
— То ты, Христина? — удивился он, расставив перед старухой руки. — И ты, Ганко?.. Тьфу. Скажи на милость! От так гости!..
Расцеловавшись с братом, Христина объяснила ему, что пока ее муж купит здесь имение — она с дочкой будет жить у него, хотя бы в кочубеевском доме.
— Та живи! — сказал Панас, лениво пожав плечами. — Я с тебя и грошей не возьму. Чи ты ж мне не сестра!..
Он отпер дверь кочубеевского дома, и Наливайко снес туда вещи своих пассажирок. Старая Христина расчитывалась с возницей, а Ганка ходила по темным пустым комнатам с испуганным лицом и тихо приговаривала: