Не помня себя от ужаса, Марынка вскрикнула и бросилась в хату. Притаившись за дверью, тяжело дыша, она прислушивалась к тому, что происходило на дороге у крыльца, и вся дрожала, как осиновый лист под ветром.
Там сначала шел громкий разговор, потом началась какая-то возня, слышалось тяжелое, с хрипом дыхание двух здоровых, как будто боровшихся людей. К Марынке вдруг донесся хриплый смех Бурбы; она не могла побороть своего любопытства, тихонько приоткрыла дверь и выглянула в щель.
Так и было — они дрались. Наливайко лежал на земле, а Бурба сидел на нем и бил его кулаками куда попало.
Но не прошло и минуты, как все переменилось: теперь уже Бурба лежал, а Наливайко сидел на его животе и душил его за горло…
Марынка закрыла дверь и, затаив дыханье, ждала, чем это кончится…
Скоро все стихло. Только кто-то тяжело, протяжно стонал Снова приоткрыв дверь, Марынка увидела одного Бур-бу, который с трудом, кряхтя, поднимался с земли. Он погрозил куда-то в сторону кулаком, бормоча ругательства, и поплелся в гору, по дороге к Городищу…
Марынку всю ночь била лихорадка…
VII
Чумацкий запах
Наливайко искал себе пристанища и, видимо, не находил, потому что на другой день, вечером, он появился у Черного става с сундучком за плечами, составлявшим весь его багаж. Ему, должно быть, надоело уже таскаться по селу со своим имуществом, и он остановился у хаты Суховея.
Марынка сидела у окна, притягиваемая сумраком задумавшегося на закате кочубеевского сада и легким паром вечерней сырости, поднимавшимся от темной, зеркальной поверхности става; появление Наливайко вызвало в ней необычайное волнение. Она вся вспыхнула, потом снова побледнела; спрятавшись за занавеску, она с тревожно бьющимся сердцем следила за чумаком, который отдыхал у крыльца и, видимо, раздумывал — что ему делать с сундуком.
Но он недолго ломал себе над этим голову: вдруг поднял на плечо сундучок, поглядел на окна суховеевой хаты — и решительно шагнул к крылечным ступеням. Марынка испуганно вскочила и заметалась по комнате. Куда бы ей от него спрятаться?..
В передней щелкнула дверная клямка — и Марынка остановилась посреди комнаты, с волнением ожидая, что будет дальше.
Старая Одарка все еще возилась во дворе со скотиной, псаломщик чего-то задержался в церкви — и Марынка в хате была одна. Уже слышен был шорох в темных сенях, где Наливайко ощупью искал в темноте ручку двери.
Открыв дверь, он прежде всего просунул в комнату свой большой брилль, потом — сундучок, который он тотчас же спустил на пол.
— Здорово, Марынка! — сказал он, снимая шляпу. — Чи не можно оставить тут мои причиндалы? Га?..
Он говорил так просто и спокойно, что и сама Марынка сразу успокоилась. Она приняла холодный вид и гордо, по своей привычке, откинула назад голову. Чего ей, в самом деле, было бояться Наливайко? Он — простой чумак, а она — дочка псаломщика, пусть он это знает!..
Она равнодушно пожала плечами и, не глядя на него, ответила:
— Та оставь…
Наливайко ногой подвинул сундучок в угол комнаты.
— От и добре! — сказал он весело. — А я тебе за то, как поеду в Конотоп, гостинцев привезу…
Марынка опять пожала плечами, показывая ему этим, что ей вовсе не нужны его гостинцы.
— Не хочешь, Марынка?
У Марынки был такой недоступный вид, словно у нее не было особенной охоты и разговаривать с ним. Она отвернулась и коротко сказала:
— Не надо. Не хочу!..
Наливайко усмехнулся.
— Ты, может, сердишься, что я вчера всыпал твоему кавалеру? Так он же сам полез драться!..
Марынка вспыхнула. Вот еще новости — он считает Бур-бу ее кавалером! Мало ли кто шатается тут мимо хаты!..
Она отошла к окну, не желая с ним больше разговаривать. Наливайко засмеялся, оскалив свои белые зубы.
— А досталось-таки ему! В другой раз не захочет!..
Марынка вспомнила, как Бурба, кряхтя, поднимался с земли — и ей стало смешно; она невольно усмехнулась одним уголком рта. Это хорошо, что он проучил Бурбу, так ему и надо!..
— Ну, прощай! — сказал Наливайко, надевая свой брилль.
— Если ночью выйдешь на крыльцо — так я приду. Да, может, опять будет тот рыжий?..
У Марынки гневно загорелись глаза ярким синим огоньком. Но она ничего не сказала и повернулась к нему совсем спиной.
Наливайко, посмеиваясь, покачал головой:
— И сердитая ж дивчина!..
Он ушел с таким видом, точно и не заметил, что обидел Марынку. И это еще больше рассердило ее. Когда его шаги затихли за окном — она вскочила с места со слезами обиды и злости на глазах, подбежала к сундучку Наливайко и с сердцем пнула его ногой. Как он смел даже подумать, что Бурба — ее кавалер!..
Потом она бросилась в сени и крикнула, открыв дверь во двор, звенящим от слез голосом:
— Чего вы там копаетесь, мамо? Идите уже в хату! Вечерять время!..
— Тю! Сказилась! — отозвалась Одарка и, продолжая доить корову, придушенным от злобы голосом завопила:
— А ты, анахвема! Ще й бодается, мазепа проклятая!..
Марынка вернулась в хату, достала из-за иконы тоненькую восковую свечку, зажгла ее и присела с ней на корточки перед сундучком Наливайко. На крышке сундучка были наклеены разные картинки; она долго, подняв брови, с каким-то недоумением и смущенным любопытством рассматривала их.
От сундучка пахло степным воздухом, дорожной пылью, дегтем, сухим сеном, лошадьми; Марынка низко нагнулась к нему лицом, вдыхая эти запахи. От удовольствия она даже зажмурилась и тихонько засмеялась.
Она и не догадывалась, что этот чумацкий запах, которым несло от сундучка, ей был так приятен потому, что так пахло и от самого Наливайко. Это ей и в голову не приходило…
Она совсем села на пол и задумалась, тихонько и нежно поглаживая рукой крышку сундучка.
В эту ночь Марынка уже не колдовала на крылечке, рано легла и спала всю ночь. И даже лихорадка не трясла ее…
VIII
Чертовы песни
Скрипице повезло: он сдал Наливайко в своей хате комнату и получил от него вперед за месяц пять рублей. Это был капитал, о каком Скрипица и мечтать даже не мог. Но в том настроении, в каком он был последнее время — эти неожиданно свалившиеся к нему деньги не произвели на него никакого впечатления. В другое время он, наверно, загулял бы и пропил их в три дня, теперь же, повертев в руках синюю бумажку, он сунул ее в свою скрыню и забыл о ней, как о чем-то совершенно ненужном.
С некоторого времени со Скрипицей творилось что-то неладное, в нем произошла какая-то перемена, словно его подменили или сглазили. Он совсем перестал пить, по шинкам ходил только по привычке, скрипку же свою при людях вовсе не вынимал из-под свитки и ни за какие деньги не хотел играть.
— Разве ж то музыка? — мрачно говорил он. — Смех один, та й годи!..
Сидя где-нибудь в углу, он все о чем-то напряженно думал, словно хотел что-то вспомнить. Иногда, точно одержимый, он вдруг вскакивал с места и убегал, и его уже нигде не могли найти.
Забившись на чужом дворе где-нибудь за клуней, он принимался тихонько водить смычком по струнам — осторожно, неуверенно, как будто разучивая по памяти слышанную им где-то песню. Ему не удавалось уловить мотив, он обрывал и снова начинал то что-то бесконечно жалобное, печальное, то залихватски-веселое — какие-то новые песни, которых он никогда раньше не играл. Должно быть, они непрочно сидели у него в памяти, потому что он то и дело сбивался на какой-нибудь старый мотив. В конце концов он с досадой запихивал под свитку скрипку и, тяжело вздыхая, плелся домой, где снова принимался наигрывать, недоуменно приговаривая:
— Ах ты, Боже ж мой! Как же оно играется!..
Среди дня с горя он заваливался спать. Под вечер вылазил на свое крылечко и продолжал пиликать, вспоминая не дававшиеся ему песни…
Его хата стояла на самом краю села, на высокой горе, над Сеймом. С крыльца видны были синевшие в вечернем тумане колонны разумовского дворца, воздушные и печальный в своей тихой покорности разрушения, веющие пустынностью брошенности, таинственностью давно не обитаемого жилища. Глядя на них, Скрипица, казалось, слышал эти странные, мучившие его песни, но едва он прикасался смычком к струнам — как они вспархивали и улетали, исчезая из его памяти и слуха. Сбившись, он поворачивался к дворцу и со злостью грозил в ту сторону смычком и скрипкой…