Сам Бурба не сидел, а только похаживал от стола к столу, наливал гостям в стаканы и кружки вино и водку, чокался с ними и пил, ничем не закусывая. Гости его все были пьяны, а он оставался совершенно трезвым; он не пьянел, несмотря на то, что не отставал от гостей и добросовестно осушал почти с каждым из них то стакан водки, то кружку вина. На это даже обратили внимание некоторые из его гостей. Больше всего по этому поводу горячился колбасник Синенос. Он даже ударил кулаком по столу, опрокинув свой стакан, который сейчас же был наполнен подоспевшим в эту минуту Свинотой, и сказал с глубоким убеждением:
— Бурба — сам черт! Я его добре знаю!..
Бурба же стоял прямо против него, по другую сторону стола, и смотрел на его пестрый нос — ибо все лицо колбасника состояло из одного только носа — с хитрой усмешкой, поблескивая своими звериными глазами из-под насупленных рыжих бровей.
— Та я вам еще лучше скажу! — продолжал Синенос, не замечая его. — Я сам видал, своими очами, как Скрипица на семибалковской дороге играл на своей музыке, а за ним бежала дивчина в одной рубашци, эге ж, та так аж до самого Городища! Так то, может, скажете, не бурбино дело?
— Бабы брешут — и ты с ними! — недоверчиво отозвался кто-то из гостей. — Чья ж то была дивчина?..
— А чья ж, как не суховеева Марынка? То ж она и была! Эге ж! — горячился колбасник. — От же лопни мои очи, если это не так!..
Тут в разговор уже вмешалась и Одарка, вскочившая со своего места так, точно под нее подложили горячие угли.
— Что? Марынка? — взвизгнула она на всю хату. — Что ты тут про мою дочку рассказываешь, пьяница проклятый?..
Синенос был сильно озадачен и сконфужен.
— Тю! — сказал он, удивленно вытаращив на нее свои посоловелые глаза. — Откуда ты взялась?.. Я и не знал, что ты тут!..
— А вот узнаешь, как я тебе, брехуну, всю твою поганую харю заплюю! — кричала Одарка. — Ну-ка скажи, какая-такая Марынка, черт паршивый?
— Та твоя ж! — сказал Синенос, недоуменно пожимая плечами. — Разве ж ты не знаешь? Спроси хоть у Скрипицы!..
— Скрипица? — завизжала Одарка, точно ошпаренная кипятком. — Что он про Марынку набрехал, байстрюк, небога, холера чертячая?..
Синенос, не зная, что сказать, только беспомощно раскрывал рот и шевелил пальцами. Ему на помощь выступила его жена Домаха. Она давно точила зубы на Одарку, которая выгнала ее как-то из своей хаты за ее длинный и злобный язык.
— Та ты лучше у самого Бурбы спытай, — пропела она язвительно, тоненьким голоском, — чи не была у него твоя Марынка!..
— Эге ж, была! — вдруг сказал кто-то густым басом и засмеялся отвратительным смехом, похожим на блеянье старого барана. — Может, и еще будет!..
Все сразу замолчали. Похоже было на то, что это сказал сам Бурба — но его нигде не было видно. Гости испуганно переглянулись; самые робкие даже тихонько под столом перекрестились…
Вдруг Бурба показался в дверях. Он стоял неподвижно, заложив руки за свой широкий красный пояс, стягивавший на животе его казакян, и смотрел на Одарку острыми, как гвозди, глазами.
Псаломщица со страхом взглянула на него. «И вправду, очи как у той нечистой силы!» — подумала она, ежась под его пристальным взглядом.
— Та все брешут люди! Моя Марынка не такая! — сказала она уже более мирным тоном, ни к кому не обращаясь, как будто самой себе. — Хай Бог милуе…
Бурба тихо засмеялся.
— А может, и не брешут… — сказал он, взяв руки в бока, тяжело глядя на Одарку из-под насупленных бровей. — Может, я хочу взять за себя Марынку? Га?..
Одарка еще больше испугалась. Она даже побелела и растерянно озиралась по сторонам. Хитрость у нее, однако, взяла верх над страхом, и она уклонилась от прямого ответа:
— Марынка тебе не пара. Где ж там!..
Лицо Бурбы потемнело. Он хмуро сказал:
— То я знаю — пара, чи не пара! А ты скажи — отдашь за меня дочку, чи не отдашь?..
Одарка так вся и затряслась. «От еще причепился, сатана, нечистая сила!» — подумала она со страхом. И она снова уклончиво ответила:
— Чего ж не отдать? Только дивчина дуже молода, пускай еще подрастет…
Бурба сделал вид, что он говорил так себе, не всерьез, и опять засмеялся.
— Эге ж, молода! — сказал он, как будто соглашаясь с Одаркой. — Та мне и не надо Марынки. То я так, шутковал…
Но его зубы так злобно оскалились и глаза блеснули на псаломщицу такой яростью, что другим гостям стало вчуже жутко за Одарку. Нет, это не было похоже на шутку!..
Одарка же рада была, что он «отчепился» от нее. Усевшись на свое место, она вспомнила про Скрипицу и со злостью проговорила:
— А с тем поганцем, бродягой ледащим, я еще посчитаюсь, чтобы он не брехал на мою Марынку!..
Бурба опять куда-то исчез. Пиршество продолжалось, снова поднялся шум, гомон, галдеж, в котором смешивались в один сплошной гул дикие выкрики, пьяное пение, ругань, визги баб. Уже наступал вечер, в хате становилось темно, и в сумерках все эти пьяные люди походили на сумасшедших, бестолково кричавших и махавших над столом руками…
Никто не заметил, как Бурба вытащил из-за стола Скрипицу и увел его куда-то с собой. Когда, немного спустя, Свинота расставил на столиках зажженные сальные свечи, воткнутые в пустые бутылки — Бурба по-прежнему похаживал вокруг столов, с презрительной усмешкой оглядывая всю эту пьяную ораву, совершенно потерявшую рассудок и образ человеческий.
А Скрипицы за столом больше так и не видели…
XX
На мельнице
Мельницу деда Тараса Марынка любила с раннего детства. Для нее было большим праздником ездить «до млына», где можно было побегать в темной мельнице по разным лесенкам вверх и вниз, посмотреть, как вертятся жернова, как бежит мука узеньким, беспрерывным ручейком, как бурлит под мельничными колесами вода.
Не меньше мельницы привлекал ее и старый дед, который был с ней ласков и нежен, как никто из родных, и рассказывал такие занимательные, страшные или смешные истории, каких никогда ни от кого ей не приходилось слышать. Мельница казалась ей более родной, чем отцовский дом, и Марынка, покидая ее, всегда плакала и долго не могла утешиться…
«Млын» деда Порскала был самый старый из всех мельниц, стоявших на Сейме при слиянии его с Ровчаком. Соломенная крыша его, не перекрывавшаяся с незапамятных времен, была совершенно черная и походила на лохматую голову со свисавшими вниз угрюмыми, печальными космами. Бревенчатые стены тоже давно почернели от времени и осенних и зимних непогод, и просачивавшаяся изнутри сквозь щели мелкая мучная пыль покрыла изъеденные червями бревна несмываемым серым налетом.
Над крышей густо и широко разрослись во все стороны ветви старых, мощных верб, посаженных лет двести назад, и их пушистая, мелкая серо-зеленая листва свежо и протяжно шумела в нежной гармонии с ропотом быстро бегущей речной воды и мерным жужжанием вертящихся жерновов. Под этими вербами, у стен мельницы, в самый знойный день всегда стоял сладкий холодок, в котором отдыхали со своими круторогими волами мужики, привозившие на мельницу зерно для помола.
Слаще всего здесь шумели мельничные колеса — огромные, сбитые самым примитивным способом — без единого гвоздя — из больших кривых и корявых жердей, всегда мокрые, покрытые влажным темно-зеленым мохом и водяной плесенью. От них веяло какой-то старой, далекой-далекой жизнью первобытных людей, впервые, наивно и неумело, приспособивших воду как механическую силу.
Шум этих колес для Марынки ни с чем не мог сравниться — ни с песнями девушек, ни со сказкой деда, ни даже с музыкой цыган на скрипке, кларнете и контрабасе, которую она так любила слушать на ярмарке в Батурине. Она могла часами простаивать на мостике, перекинутом над плотиной, и смотреть на бегущую внизу воду, в которую, с визгом и скрипом крутясь на толстом саженном бревне, врезались три колеса своими черно-зелеными лопастями, производя дикий, страшный и вместе веселый шум. В своеобразной хаотической музыке вертящихся колес Марынке чудились отголоски дедовских сказок, таких же простых, грубых и наивных, как и те неведомые люди давно прошедшего времени, выдумавшие и пустившие в ход эту первую, грубо сколоченную, неуклюжую машину…