Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Мельничная шумиха и теперь не утратила для Марынки своего очарования. Проснувшись рано утром на дедовом «млыну», она подняла голову и с тихим удивлением прислушалась к мощной работе колес, от которой сотрясалась и скрипела в своих расшатанных по углам скрепах вся старая мельница. Где-то хлюпались за бревенчатой стеной в воду лопасти колес, тревожно визжала несмазанная ось, которую они заставляли крутить при помощи деревянной шестерни двадцатипудовые жернова и поднимать и опускать на длинных жердях громадные деревянные молоты сукновалки, где сбивалась овечья шерсть в войлок и толстое сукно для крестьянских свиток.

Шум, производимый всем этим движением, мог вызвать у незнакомого с делом человека представление о лихорадочной, спешной работе, — но Марынка знала, что на мельнице дида никогда не спешили: стоило только прислушаться и уловить ухом в этом общем грохоте мерное журчание жерновов, чтобы почувствовать, что здесь идет спокойная, даже ленивая работа, никогда не знавшая спешки. Марынка сладко потянулась, ощутив этот теплый, ленивый покой знакомого, родного уюта дедовской мельницы…

Хохлы никогда не торопятся, не беспокоятся. Даже осенью, когда, после молотьбы, со всех сторон съезжаются к мельнице возы, горой наваленные зерном в мешках — дед Тарас и тогда не теряет своего обычного спокойствия и не может отказаться от своей природной хохлацкой лени, которая больше располагает к «балаканью» с мужиками в тени верб, чем к работе над их зерном. Да и нельзя тут никак ускорить работу: жернова могут вертеться только так, как они вертелись спокон веку, и нужно переделывать весь механизм мельницы, чтобы заставить их оборачиваться быстрей, а это представлялось диду и невозможным и ненужным. Мужики и сами любили «побалакать», и так как каждый из них располагал достаточным для этого временем, то никто и не торопил дида, предоставляя мельнице самой управляться с работой по мере ее сил и возможности.

Летом же, когда мельница работала только два дня в неделю, домалывая последние остатки запасов прошлогоднего зерна — дид еще меньше уделял ей внимания, весь занятый своими длинными, тягучими мыслями о своей долгой жизни и ожидаемой им со дня на день смерти. Нехотя, лениво похаживал он по мельнице, тряся своей лысой головой и почесывая в белой, уже начинавшей зеленеть от глубокой старости, длинной бороде; он изредка взбирался по шаткой деревянной лесенке к жерновам, насыпал зерно, подставлял руку под струйку муки и подносил ладонь близко к своим подслеповатым глазам — если мука была крупная — он усиливал давление верхнего жернова при помощи особого приспособления, такого же нехитрого, как и все устройство мельницы. А в сукновалку он и не заглядывал, там у него был работник Микола, который и без него отлично справлялся со своим делом, успевая и поспать где-нибудь в закутке, на куче мягкой овечьей шерсти, и поудить в реке рыбу, и поболтать с приезжими мужиками…

Деду было уже около девяноста лет, сколько точно — он не знал, потому что потерял и счет своим годам. Когда ему стукнуло семьдесят пять лет — он перестал считать, решив, что пора уже умирать. С того дня он ходил в чистых белых штанах и белой рубахе и спал под образами, чтобы быть всегда готовым к смерти. У него в сундучке были приготовлены, купленные на ярмарке в Батурине, и саван из белой кисеи с золотыми крестами, и туфли, какие в Малороссии шьются для покойников, и «смертная» восковая свеча — все, как полагается для доброго христианина.

Но смерть не приходила, старик жиль и жил — и, казалось, кто-то, кому это ведать надлежит, забыл совсем о нем и дед так и остался жить вечно. То, что смерть не приходила — не радовало и не огорчало деда: значит, так нужно, придется пожить еще. Мужики, приезжая на мельницу, каждый раз дивились его живучести:

— Еще жив, диду?

Дед спокойно, с добродушной улыбкой, отвечал:

— Та еще… Как надо будет — то и помру…

— А когда ж надо будет?

— Про то она сама знает…

Он ожидал смерти, как праздника, нисколько не боясь ее: ведь это только простой переход из бытия смертного к жизни вечной и притом еще блаженной, в райских селениях, среди праведников и ангелов Господних. Он рассказывал Марынке, что там птицы поют еще лучше, чем на земле и «квиточки цвитуть, як тии очи ангелов»; где ступишь ногой — там и цветок глянет, куда посмотришь — там пташка запоет. А кругом — звезды, «зироньки», души младенцев нерожденных, так и крутятся, так и блестят в очи; возьмешь в руку, посмотришь да и пустишь — иди, Божья душа, гуляй в небе, пока тебя Господь не пошлет на землю.

— А что же там едят покойники, дидусю? — любопытствовала Марынка.

— То ж не люди уже, внучко, — отвечал дед, весь озаренный своими мечтами о рае, — а только души бестелесные. Ну, может, ту манну едят небесную, та запивають росой Божией. А больше ничего им не надо. Вот как, дивчинко!..

В детстве Марынка не видела никакой особенной прелести в дедовом рае: только и добра, что птицы поют да цветы цветут, а нет ни таких мельниц, как у деда, ни ярмарок веселых с цыганской музыкой, ни рождественских колядок со звездой, а уж о вкусных вещах и говорить нечего — там уж, наверно, не найдешь ни рожков, ни медовых пряников, ни конфет и орехов, какими она лакомилась в лавке у еврейки Стеси или у Кривохацкого…

Ей нужно было пережить большое потрясение, большое мучение, чтобы понять мечты деда, и теперь рай Тараса Порскалы представлялся ей сладчайшим местом успокоения от страха, тревог и волнений. Теперь она понимала вею мудрость этого дедова рая после такой долгой жизни, как у деда, или таких мучений, как у нее, когда хотелось только отдыхать и отдыхать и казалось, что ничто, кроме смерти, не может дать такого глубокого, такого полного, беспробудного покоя…

— Я, дидусю, хочу помереть… — сказала Марынка деду, едва встав с постели.

Дед долго, сосредоточенно пожевал губами и задумчиво сказал, тряся своей лысой головой:

— Еще пожить нужно, дивчинко; она сама знает, как придет час…

Марынка подумала и тихо сказала:

— Я не хочу больше, дидусю, жить. Сдается, что я уже такая старая, как и ты, может, еще старее…

Дед погладил Марынку по плечу своей костлявой, жилистой рукой, в которой оставались только кости да кожа.

— То от лихоманки, Марынка. Пройдет — так еще сама рада будешь, что живешь…

— Нудно мне… сумно, — сказала Марынка и тихо всхлипнула. — Сердце болит, дидусю…

Она заплакала, приклонив голову к дедову плечу. Старик все тряс бородой, и видно было, что человеческое горе совсем не трогало его. Он как будто уже ушел от жизни и смотрел на нее спокойно и бесстрастно.

— Не плачь, дивчинко, — сказал он, равнодушно махнув рукой, — погуляй лучше, пока солнце светит, а там — что будет, то и будет…

Многолетний стариковский опыт деда, сказавшийся в его совете — погулять, пока солнце светит — был исполнен глубокой жизненной мудрости: живи, пока живется, а дальше будет то, что должно быть. Марынка, перестав плакать, внимательно посмотрела на деда — и тихонько отошла от него. Может быть, так и надо — ни о чем не думать, а жить — как живется?.. Она задумалась над этим и долго стояла в углу темной мельницы, точно решая вопрос — жить ей или помереть. Молодость брала свое — больше хотелось жизни, чем смерти. Она тряхнула вдруг головой, точно выбрасывая из нее все свои печали, и побежала. На мельнице четко и дробно застучали каблуки марынкиных сапожек…

Прежде всего она взбежала по скрипучей лестнице к жерновам и долго смотрела, как они сосредоточенно, деловито вертелись — верхний в одну сторону, нижний — в другую, точно они поссорились и старались разойтись в разные стороны.

— Не мешай, дивчино, — казалось, с добродушной важностью ворчали они, — не мешай, не мешай! Хочешь есть ржаного та пшеничного хлеба — так уходи отсюда, уходи, уходи!..

Марынку смешили эти важные, неуклюжие жернова, словно надутые от сознания серьезности исполняемого ими дела; они не знали, что вертятся не сами, не по своей доброй воле, — если бы им объяснить, что их вертят мельничные колеса — они, наверно, не поверили бы и надулись еще больше…

22
{"b":"551647","o":1}