Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Но эти свободные минуты выпадали редко. Чаще приходилось работать так, что некогда было утереть пот со лба, а десятник суетился на рабочей площадке и поторапливал простуженным голосом:

— Давай-давай, ребята!

И почти к каждому слову прибавлял мат. Мне такое обращение не нравилось, и я сказал ему об этом. Десятник вытаращил на меня глаза:

— Хоть бы когда обидел?! Всегда по-хорошему…

Между собой мы звали его «Давай-давай» и всерьез на него не обижались.

Это был маленький человечек с узкой суетливой мордочкой, вечно небритый, вечно в одном и том же грязном комбинезоне. «Давай-давай» где-то когда-то учился и недоучился, имел кое-какой опыт, но элеватор, да еще таким, как он выражался, «чумурудным» методом строил впервые. К методу этому он относился подозрительно, и, как я заметил, его все время угнетало одно и то же опасение:

— А вдруг стены пойдут вкось? Как тогда их выправишь?

Действительно, выправить их не представлялось возможным. Пришлось бы ломать рабочую площадку и начинать все сначала.

«Давай-давай» бегал, кричал, ругался, а иногда подсаживался покурить с нами и говорил заискивающим голосом:

— Вы уж, ребятки, старайтесь, чтобы все как полагается. А то ведь в случае чего меня прямо к стенке и поставят…

— А прораб? — возражали мы. — Он в первую очередь отвечает.

— Прораб с высшим образованием, выкрутится как-нибудь, а меня шлепнут.

Но страхи его были напрасны — стены элеватора поднимались строго вертикально, а сам «Давай-давай» погиб весьма нелепо: оступился и загремел вниз с шестого этажа… Мы ходили смотреть — он лежал ничком на сырых осколках кирпича в такой позе, как будто все еще куда-то бежал. Вокруг него белели бумажки, которые он в момент падения держал в руках: какие-то требования, фактуры, расписки, накладные. Пришел прораб, полный самоуверенный мужчина, собрал всю эту чепуху, а нам буркнул сердито:

— Ну, что уставились? Идите на свои места. Я уже позвонил, куда надо. Если нужно — допросят.

Шурочка со мной наедине была одна, на улице — другая, на стройке — опять не такая. В ней все время оставалось что-то отчужденное. Чередование ее влюбленности и холодности я мог еще как-то объяснить, но вместе с тем я догадывался, что ни работа, ни свидания со мной не занимают ее всю. Иногда она называла меня ласковыми именами, которые придумывала в минуты нежности, но ни разу не сказала, что любит меня.

Один раз я купил ей букет роз около консерватории — там всегда сидели старушки с корзинами цветов. Мне хотелось сделать ей приятное, но она неожиданно рассердилась:

— Еще чего не хватало…

— Цветы — разве это плохо? — спросил я.

— А ты кто, чтоб с цветами?

Я не знал, что сказать. И правда: кто я такой?

— Шура, давай хоть раз поговорим серьезно.

Голос мой дрожал от волнения.

— Хочешь ясности? — спросила она насмешливо. — Ну что ж, спрашивай.

— Ты пишешь мужу?

— Нет.

— Но ты любишь его?

— Конечно.

— Зачем же тогда я?

Шурочка задумалась, потом проговорила безразличным голосом:

— Я тебя не привязала. Хочешь — не ходи…

Другой раз, лежа рядом с ней, долго молчал. Она спросила:

— Все обдумываешь? Ну и зря. Все очень просто. Я, знаешь, кто? Брошенная жена — и только. Он написал мне, что больше не вернется. Наверное, у него там другая… Так что можешь считать — его нет. И пусть тебя не мучит совесть.

Проговорила она это насмешливо, с пренебрежением в голосе.

Шурочка постоянно обижала меня своей чрезмерной осторожностью. Ходить у нее в комнате она позволяла, только сняв обувь, и если нечаянно скрипела половица, вздрагивала и раздражалась:

— Что ты топаешь, как медведь?

Когда я появлялся у нее, она каждый раз включала репродуктор на полную мощность, чтоб соседи не слышали нашего шепота. И получалось так, что в самые нежные минуты вдруг раздавался бравурный марш или монотонный голос докладчика.

Однажды я попросил у нее почитать книгу. Она отказала:

— Лучше не надо. Она подписана. Земцов спросит, как она к тебе попала. Что ты ответишь?

Если б она любила меня, откуда бы взялась такая трезвая предусмотрительность?

Меня оскорбляло, что она никогда ничего не спрашивала о моей жизни — видимо, я нисколько не интересовал ее. Ее также нисколько не заботило, во что выльются наши отношения. Случалось, уходя, я давал себе слово никогда больше не бывать у нее, но наступал вечер, и от моей решимости ничего не оставалось.

Как-то ночью она шепнула мне, как бы между прочим:

— Мне кажется, у нас будет ребенок.

— Пусть будет, — сказал я.

Она быстро вскинула глаза, пристально и зло взглянула мне в лицо.

— Ты хочешь?

— Хочу.

— Ну и дурак.

Я подошел к окну, стал смотреть на темную ночную улицу. На душе стало больно и горько.

Она подошла сзади, положила подбородок мне на плечо.

— Обиделся? Не надо.

— Рожать очень больно? — спросил я.

— Чудак ты — спрашиваешь. Я кричала, как сумасшедшая. Но не в этом дело. Рано тебе. Куда тебе о ребенке? Ты сам еще ребенок.

— Мне девятнадцать!..

— Ой, как много!..

Шура скривила губы.

— Между прочим, на вид тебе можно дать не более шестнадцати.

(Дурацкий вид — я и курить начал, чтобы казаться взрослее.)

Так мы постояли молча, потом я сказал:

— Шура, переходи жить ко мне. Должны же мы когда-нибудь устроиться по-человечески.

— А зачем? — неожиданно весело спросила она. — Мне все равно жить недолго.

— Откуда такие мысли? Ты больна чем-нибудь?

— Просто я знаю.

Что она имела в виду? Неужели тоже войну? Была она в этот раз печальна, все о чем-то думала. Прощаясь, шепнула:

— Оказывается, ты ничего.

— Как это понять?

— Я думала, ты маменькин сыночек.

Насчет своей беременности она ошиблась, а может быть, намеренно испытывала меня, но что-то после этого сдвинулось в наших отношениях. Сдвинулось к лучшему, хотя внешне она оставалась прежней — резкой и неласковой.

Тяжелее всего было уходить от нее — в этом заключалось нечто противоестественное. Разве не были мы мужем и женой? Но ни разу она не сказала: «Останься!» Затаив дыхание, стояла в коридорчике, приложив ухо к фанерной двери, прислушиваясь, не идет ли кто по коридору, потом быстро, приоткрыв дверь, кивком головы приказывала: «Иди!»

Один только раз случилось так, что она уснула у меня на руках, и я был счастлив, что могу пробыть у нее до утра. Она лежала на спине, разметавшись от июньской жары, и луна освещала ее лицо, во сне несчастное и доброе. Я тоже уснул и проспал до самого восхода солнца, и увидел то, чего прежде не замечал: под веками закрытых ее глаз намечались мелкие морщинки, и я подумал, что нелегкую жизнь она прожила до того, как сблизилась со мною. Да и возраст — все-таки ей двадцать пять.

Шурочка испуганно открыла глаза.

— Что мы наделали? Как ты теперь уйдешь?

— А может быть, не уходить?

— Нельзя.

И все-таки постепенно Шурочка менялась. Все чаще мы сидели просто так, взявшись за руки, и мне казалось, что в полутьме она что-то печально и упорно обдумывает. И, наконец, в одно из воскресений Шурочка согласилась поехать со мною на Казачий остров. Но и на этот раз не обошлось без конспирации. Во-первых, она потребовала, чтобы мы встретились не на пляже, а именно на безлюдном Казачьем острове. Во-вторых, даже здесь она не решалась показываться вместе со мной. Я должен был перебраться вплавь и дожидаться Шурочку, которая переедет на катере.

Мы точно договорились о времени, но меня разбирало нетерпение, и я переплыл на остров часа за полтора до назначенного срока. На острове было хорошо, как всегда — пустынно и ветрено. Я сидел на песке и думал, что когда придется умирать, то, наверное, больше всего будет жалко покидать вот эти пустынные волжские просторы.

Я увидел ее издали и засмеялся от радости — я так боялся, что она не явится, что в последний момент выдумает какую-нибудь причину. Она шла босиком у самой воды, твердой кромкой мокрого песка. В одной руке несла свои новые белые туфли, в другой авоську с продуктами. Авоська особенно тронула меня — в этом было нечто семейное, новая близость.

8
{"b":"550382","o":1}