— Час от часу не легче, — шумно вздохнул Трагелев. — Только бандитов нам не хватало.
Домрачев нахмурился:
— Такие слова надо забыть. К нам приходят молодые рабочие, и встретить мы их должны по-человечески. Вопросы есть?
Вопросов не было.
На другой день появились «новенькие» — грязные, оборванные, но жизнерадостные. И среди них мои степановские знакомые — Бекас и Морячок. Выяснилось, что Домрачев рассказал нам о новых рабочих не точно: попали они к нам не из тюрьмы. Кроме Бекаса и Морячка, они до этого работали на Черемошниках. После тяжелой работы с лесом, на морозе, они рады были попасть к Домрачеву.
Я подошел к Бекасу:
— Ты что — тоже из Одессы?
— Неважно. Сейчас нас всех под одну гребенку.
В цехах решили сложить печи с обогревателями. Все необходимое у Домрачева было, не хватало только печника. Катина мать, чего-то стыдясь, тихо сообщила, что у нее «есть один на примете».
— Давай его сюда, — приказал Домрачев.
К моему изумлению, она привела деда Фарафона. Значит, в Кривощеково к брату он не попал. Мы поздоровались. Заметив мое удивление, дед пояснил:
— Как-то так получилось… Сам не пойму. Клавдия, нечистый ее возьми, попутала: «Поехали с нами да поехали»… Куда от бабы денешься? А брату я писал отсюда — ни ответа, ни привета. Поди, уж помер…
Трагелев настоял, чтобы «чугунку» не выбрасывали. Он доказал, что она очень удобна в мастерской: пришел утром, затопил, через пять минут в цехе уже тепло и можно приступать к работе.
Дед Фарафон начал складывать печь с плитой и обогревателем, а мы с Морячком подносили ему кирпич, песок и глину. Бекас над нами посмеивался:
— Работа дураков любит.
Он был все такой же — веселый, красивый, сильный. Он не шел ни в какое сравнение с маленьким, худеньким Морячком. «Интересно бы понять, — думал я, — почему Зоя Маленькая предпочла ему Морячка». Было в нем что-то широкое, свободное, что мне нравилось. И не только мне — он чем-то привлекал и Домрачева, и Трагелева, и Катю.
Всех новых рабочих Трагелев называл «беспризорниками», и название это как-то прилепилось к ним. Среди «беспризорников» выделялся своими манерами и внешностью мальчишка по прозвищу Колчак. Я никогда не видел портрета кровавого адмирала, но, как только увидел Витьку Солдатова, так сразу поверил, что он похож на Колчака. Почему-то мне кажется, что настоящий Колчак обладал высоким ростом, а вот Витька, напротив, — низкорослый, щупленький. Но лицо — лицо у Витьки было сухое, властное, с водянистыми, жесткими глазами. Нос энергичный, с горбинкой. Губы бледные, узкие. Он никогда не улыбался. Морячок рассказывал, что прозвище свое Витька привез из Одессы — там он славился как удачливый квартирный вор. С Морячком они проходили по одному делу.
Да, я не досказал, как Фарафонов клал печь. Работал он целый день, а когда дело дошло до трубы, то неожиданно обнаружилось, что печник не в силах влезть на чердак. Фарафон начал всех обнимать и объясняться в любви. Это походило на чудо. Он отлучался только в столовую, причем вместе с нами. К тому же «так просто» водку уже нигде не продавали. Весь день старик находился у нас на глазах и все-таки где-то успел «нализаться». Бекас и Колчак обыскали его, надеясь найти остатки водки, но не нашли ничего. Между тем кончился рабочий день. Пора было уходить домой, но куда девать деда Фарафона, который совсем раскис. Первый раз я видел Домрачева таким рассерженным:
— Вызову сейчас по телефону милицию. Пусть у них ночует.
Но, конечно, никуда он не позвонил.
Положение усложнялось тем, что никто не знал, где живет старик. Кончилось тем, что Клавдия Михайловна и Катя уложили его на большие санки, на которых мы доставляли кирпич, и увезли к себе. Как потом оказалось, этот незначительный факт имел важные последствия — Фарафон так и остался жить у Мурашовых.
11
Домрачев принимал новых рабочих почти каждый день — большей частью это были матери с детьми, эвакуированные с запада. Они многого не умели, но безропотно выполняли любое поручение и работали не за страх, а за совесть. Одни «беспризорники» волынили. Несмотря на вдохновляющие и изобличающие речи Домрачева, они бездельничали. Хлеб выдавал им горбатый кладовщик, но хлеба они почти не ели. Обнаружилось, что под нашим комбинатом находился картофельный склад. Вся картошка в этом складе замерзла и превратилась в твердые ледяные глыбы. Как только темнело (а темнело очень рано), к нам приходил мордастый, обросший жесткой щетиной парень, который сторожил склад. Он приносил ведро мороженой картошки и выменивал ее у «беспризорников» на хлеб. Эту картошку они пекли на плите, нарезав ее тонкими ломтиками. Вид и запах у ломтиков был преотвратительный, но ели ее с удовольствием. Возможно, им нравилась не сама картошка, сам процесс приготовления. Когда они пекли ее, то уже не работали. Кроме того, их развлекали мелкие ссоры, которые вспыхивали из-за того, что кто-то захватывал не свой ломтик. Другими словами, они волынили как могли. Правда, в этих картофельных развлечениях не участвовали Бекас, Морячок и Колчак.
Для меня оставалось загадкой, зачем эту, совершенно негодную картошку стерегут. Если бы ее растащили — не пришлось бы тратить деньги на содержание сторожа. Этими своими недоумениями я поделился с Трагелевым. Он выслушал меня внимательно, а потом объяснил мне таким тоном, каким разговаривают с дошкольниками.
— Ты думаешь, один такой умный? Все знают, что ни одна столовая эту картошку не возьмет. Но и списать ее сейчас нельзя — кому-то придется признать, что ее поморозили. А за это по головке не погладят. Время-то военное. Поэтому ее продержат до новой. Осенью никто не станет вникать, от какой картошки очистили подвал…
Между тем на базаре картошка все дорожала. Цена ее поднялась до двухсот рублей за ведро. Почти каждое воскресенье тетя Маша уходила на продуктовый базарчик около девятнадцатого магазина. Приносила замороженные круги молока или жмых. Подсолнечный жмых казался нам тогда очень вкусным и сытным, особенно если его поджарить на плите. Самым лучшим жмыхом считался кедровый, но он появлялся редко.
Иногда на базар вместо тети отправлялся я, но, непонятно почему, у меня ничего не покупали. Или моя внешность чем-то отталкивала покупателей?
Торговать я так и не научился. Не привык я и к Томску. Даже днем он казался мне темным: почти черные островерхие пихты, дома из потемневших от времени бревен, деревянные скрипучие тротуары, сумерки, спускавшиеся на город в полпятого. Белое кружево деревянной резьбы еще резче подчеркивало общий сумрачный цвет. Днем на работе и дома с тетей Машей я держал себя в руках, но ночью во сне снова ходил по улицам Саратова и во сне видел Ольгу, не такую, как уже встретил здесь, измученную, растерянную, искалеченную, а девчушку с Провиантской улицы… Мы бродили с ней по берегу Волги, она держала меня за руку.
Не случалось дня, чтобы я не мечтал вернуться домой.
Что осталось от прошлого? Ключ от входной двери? Часто вспоминал нашу квартиру. Сколько лет мы с матерью ждали ее. Вспоминал, как мы перебирались со старой квартиры на новую, как расставляли в пахнущих известкой комнатах нашу старенькую мебель, каким счастьем нам представлялись центральное отопление и водопровод, как чудесно выглядело окно во всю стену с видом на Волгу.
Свое будущее я связывал теперь с победой. Не знание, а вера придавала силы. Для того, чтобы знать, следовало обладать сведениями, которых я не имел и не мог иметь. Я не знал тысяч цифр и фактов, на основании которых можно было что-либо предвидеть. Я не имел представления, сколько и чего мы потеряли, какие заводы удалось перевезти на восток и как они наладили выпуск продукции, не знал, сколько вооружения мы производим, не знал численности нашей армии, чем нам помогают союзники, выступит или нет против нас Япония. И все-таки я верил в победу. «Не может быть, чтобы мы не победили», — вот единственное, что я мог сказать самому себе.