— Значит, все-таки не любишь.
— Как ты себе представляешь — конечно, нет. Во всяком случае, это не то чувство, из-за которого стоило бы сходить с ума. Когда-нибудь мне, возможно, захочется иметь мужа, но только не скоро. Не очень я мечтаю носки штопать.
— Не понимаю. По-моему, это счастье быть вместе.
— Чепуха. Кто б он ни был, все равно в конце концов осточертеет… Пока молода, надо жить в свое удовольствие. А замуж — когда уже никаких чувств, когда все надоело. А тебе что, замуж хочется?
— Хочется.
— Вот так всегда. Девчонки чего-то ждут — сами не знают чего. То есть, конечно, знают, но то, чего ждут, никогда не сбудется. Муть одна…
— Откуда ты знаешь?
— Достаточно на своих предков насмотрелась. А тоже, наверно, когда-нибудь целовались.
Полежали молча. Юлька вздохнула и сказала печально и серьезно:
— Не будет у тебя счастья в жизни. Не только в любви, а вообще не будет.
— Почему?
— Больно ты уж все всерьез… Плохо это.
Странно было слушать Юльку. Многое для нее просто не существовало, и чаще именно то, что для Вари было самым важным.
— Ты почему замолчала? — спросила Юлька.
— Я подумала, что, наверно, и мужчины есть с такими взглядами.
— Вот этого я и добивалась. Чтобы ты не была наивной и глупенькой.
Варе не хотелось продолжать разговор, а Юлька вспомнила…
Томск, улица Красноармейская… Трехкомнатная квартира в бывшем генеральском доме. Первый этаж. Высокие неуютные потолки. Бревенчатая стена соседнего дома, выкрашенная темно-зеленой краской, заслоняет солнце. В комнатах всегда полутемно и от этой стены, и от разросшихся тополей, и от темной старой мебели. Общая кухня с треснувшей раковиной и запахом из уборной. Старый барометр, который всегда показывает «Осадки». Черный письменный стол работы какого-то мастера начала прошлого века, с перламутровой, кое-где выкрошившейся инкрустацией. Чучело совы над диваном. Да еще голландский пейзаж в простенке между окнами, повыше барометра. Дом не ремонтируют. Он предназначен на слом. На его месте должны построить девятиэтажный, светлый, удобный, и возможно, именно в нем они получат квартиру. Но когда-то это будет?
Мать, Вера Николаевна, из семьи известного в городе гинеколога. На наружной заколоченной двери еще осталась от него потемневшая медная табличка. От него же гарднеровский сервиз, высокие шкафы с книгами в тяжелых кожаных переплетах, пианино с потемневшими бронзовыми подсвечниками.
Отец и мать ненавидели друг друга, были на «вы». Юля смутно догадывалась, что в молодости мать увлеклась кем-то и отец не простил ей этого.
Хорошо помнит Юля, как отец отделился. Пришел человек, от которого воняло водкой, и врезал в дверь отцовской комнаты внутренний замок. Этот же человек помогал отцу перетаскивать вещи.
Им с матерью досталось пианино, гарднеровский сервиз, дубовый круглый стол, три стула с порванными соломенными сиденьями и огромный ковер. Дома его всегда называли персидским. Ковер этот очень пригодился в трудные времена. Мать, встав на колени, отрезала от него куски и отправляла на базар… Мать стеснялась продавать сама. За кусками ковра приходила хромая женщина.
Отец загромоздил вещами свою комнату до самого потолка. Мать кричала ему:
— Хоть бы рухнуло все и задавило тебя, как крысу.
— Я-то проживу, а вы без меня с голоду сдохнете, — отвечал из-за двери отец.
Вскоре у матери парализовало левую руку, и она, профессиональная пианистка, ушла на маленькую пенсию, по инвалидности.
Сломали дом, который загораживал свет, и квартиру словно раздели. Отвратительная нагота бедности проступила безжалостно: трещины на потолке, закопченные карнизы, облупившаяся краска дверей, некогда покрашенных под дуб.
После десятого класса Юля сдала на филфак университета, но без стипендии. Как раз в это время отец перестал платить алименты. Юля проучилась один семестр и ушла на курсы машинописи и стенографии. Окончив, поступила техническим секретарем в строительный трест, но не сработалась с управляющим. Была киоскером, пионервожатой, затем школьным библиотекарем, но пришла девушка со специальным образованием, и пришлось уступить место. Тогда Юля твердо решила получить специальность и поступила в культпросветшколу.
Она рано научилась скрывать свою бедность. Одеваться она старалась не хуже других, но за этим стоял тяжелый труд ночами — перепечатка толстых отчетов, диссертаций, объявлений.
А мать по-прежнему оставалась восторженной и непрактичной. Однажды, когда было особенно трудно с деньгами, мать вдруг встретила ее виноватой улыбкой:
— Юленька, ты будешь сердиться? Я знаю… Но я купила торт. Ведь сегодня восьмое июля…
Восьмое июля был день первого концертного успеха матери. Из года в год она отмечала его. Когда-то собирались гости, устраивались шумные пикники…
— А как же за квартиру? — спрашивала, еле сдерживая себя, Юля.
— Ну пусть пеня… Это же копейки, — с притворным легкомыслием отвечала мать.
Или так же неожиданно появлялись билеты в театр.
— Юля, ты знаешь… у меня с «Травиатой» так много связано.
И долги. Мать вечно занимала деньги, а отдавать приходилось Юле.
Она смутно помнила мать другой. Красивая пышноволосая женщина за роялем, руки плавно взлетают над клавиатурой. И когда умолкала музыка, в буфете еще долго звучало чистым глубоким голосом большое мельхиоровое блюдо…
16
Заметки жизни
Не могу по-городскому стать и любоваться природой: «Ах, какой закат! Ах, какое небо!» Молодой был, в лес с топором шел — слегу срубить, или коня спутанного найти, или сено перевернуть. А позже, когда от хозяйских забот оторвался, тоже в лес или поле тянет, только не работником к природе прихожу, а словно бы книжку с картинками перелистываю. И сквозь те картинки вижу совсем другое… Месяц назад возвращался из района. Попутная машина километров пять не довезла. Молодой бы был, — ноги в руки — и через полчаса дома. А мне зачем торопиться? Я и книги не люблю читать торопясь. Передо мною дорога проселочная, знакомая, дальше лог. Все это под луной ясное-преясное. Березняк, снегом укрытый. Будь мне годков двадцать, только это бы и видел. А передо мною другие картины встают. В этом самом логу у меня, еще мальчонки, воз с сеном развалился. Такою же вот ночью светлой. И я пошел через снег к роще бастрик новый срубить. Свалил березу. Потом тащил ее. А силенок еще настоящих нет, и снег по пояс. Потом сено укладывал, бастрик наверх затаскивал, веревками притягивал. Так устряпался, что лицом вниз упал и лежу. Пальцем шевельнуть не могу. И вдруг слышу, будто музыка где-то рядом тенькает. Прислушался — неужели кажется? А потом понял — под снегом ручей играет. И так радостно стало, что не один я, а еще кто-то живой рядом.
Дальше иду — поле. Я его боронил — мне лет семь было. Дяде вздумалось меня кулаку Матвееву внаем на одну весну отдать. Боронил весь день. А вечером приехал верхом хозяин пьяный. Огрех нашел около колка и за весь день ничего не уплатил. И в первый же день прогнал. Представил я сейчас себе и поле то, и рубашонку мою синюю с косым воротом, и ноги босые, как будто только что коня выпряг и домой ни с чем иду…
17
Лихачев долго стоял у себя во дворе под навесом. Шумел ветер, вздыхала корова рядом за жердями. Собака подошла и потерлась о колено большой лохматой мордой. Домой идти не хотелось, но не стоять же во дворе до утра. Ярко светились два Машиных окна, выходившие во двор. Снизу доверху стекла затянуты морозными узорами — не разглядишь, что за ними. Нет, давно уже нельзя зайти к сестре просто так. Да и не расскажешь ей, что делается на душе… Лихачев бесшумно вошел на крыльцо, тронул дверь в сени и вздрогнул от резкого скрипа. Сколько раз собирался смазать — и все недосуг.
В кухне он разделся, стянул бурки, в носках пробрался к столу, где ждала его тарелка мяса с картофелем, кружка молока и хлеб.