Так течет уличная жизнь. Вопят газетчики, дымятся печки продавцов каштанов, слепые играют на цитрах, рычат и жестикулируют глухонемые, гремят трамвайные звонки, сверкают ярко освещенные витрины, полные предметов роскоши, — так живет центр большого города, кварталы Ринга и Оперы, еще недавно бывшие городскими укреплениями, вроде крепостей в Карловаце или в Петроварадине[91]. Предместья же дунайской столицы пусты и печальны. Замерзшие болота в зеленовато-сером освещении подслеповато посверкивают в дыму, испускаемом фабричными трубами. Там разбросаны деревянные лачуги нищих и рабов, крытые досками или пропитанной дегтем бумагой; точь-в-точь как у нас на Завртнице, или в Заселке[92]; а в грязных, отвратительных многоэтажках окна расположены криво, в виде скошенных параллелограммов, словно на рисунке какого-нибудь безумного иллюстратора сочинений Федора Достоевского.
Здесь протекает Дунай и желтеет обнаженная земля, по которой при таком же освещении скакала кавалерия в битве при Аустерлице, как это описал по-стендалевски прозрачно Толстой в «Войне и мире». По замерзшим болотам катаются детишки — как и полагается в нищей провинции, на одном коньке, тут же гогочут гуси и где-то в углу хрюкают свиньи. Это уже деревня, провинция, простирающаяся до Линца и Пассау[93] — соломенные крыши, гармоники, свиноводство. После Пассау соломы вы уже не увидите. Это уже Европа. Здесь в предместьях живут массы безработных. Длинными вереницами, с флагами и транспарантами, они направляются в город, где безмолвно и вызывающе стоят всю вторую половину дня перед эллинским зданием парламента, точно перед каким-нибудь античным храмом. Обнаженные эллинские герои и боги в золотых шлемах, как, впрочем, и бронзовые генералы на уличных памятниках, тоже стоят неподвижно и не понимают, что нужно этим рабам из северных предместий.
«Laurum militibus lauro dignis»[94].
Все покрывается инеем, дует ветер, с желобов свисают сталактитами ледяные свечи сосулек, граждане в центре города торопятся на какую-нибудь комедию Ференца Молнара или же на «Тангейзера»[95]. Это называется «искусство ради искусства». Это — бегство от «мерзкой, варварской действительности в вечные сферы Прекрасного». А когда процессия отчаявшихся и больных демонстрантов под вечер возвращается обратно в предместья, на улицах уже зажигаются лимонно-желтые газовые фонари, и становится тихо и печально, как на похоронах.
Я стоял в предместье, смотрел на возвращающуюся из города процессию безработных и думал о том, что, если бы здесь появился некто совершенно независимый, способный мыслить на уровне высшей объективности, своего рода последнего знания, и если бы такой прохожий или путешественник остановился рядом со мной на улице и смотрел на эту вереницу людей при таком освещении? Чужеземец, но не такой, как я, вынужденный и здесь зарабатывать и весьма ограниченный в средствах, а тот, кто пустился в пророческое путешествие, подобно Данте, и оказался здесь, на одном из витков спирали, расположенном недалеко от самого дна, от ада, — он бы наверняка глубоко вздохнул, повернулся и постарался удалиться без слов, торопясь поскорее покинуть эти места. Если бы он стоял рядом и смотрел на все происходящее, между нами мог бы состояться следующий диалог:
— Что означает этот черный застекленный экипаж с четырьмя фонарями, что стоит на улице? — спросил бы неизвестный путешественник, не без страха поглядывая на похоронную карету третьего разряда.
— Это похороны по третьему разряду. Человек умер, и теперь его везут хоронить. Он застрелился от безнадежности.
— Не может быть! А что означает это шествие женщин и детей с флагами?
— Это — безработные. Они хотят работать, но в стране экономический кризис. Понимаете? Три миллиона голодают. У нас это называется экономическим кризисом. У нас были войны, катастрофы, поражения, вот почему так обстоит дело.
— А эти мужчины, почему они все такие мрачные? Чем они живут?
— Они голодают, господин мой.
— Голодают? Но я видел в центре города огромные количества яств и продуктов? Там все завалено разнообразной снедью. Как это возможно?
— Такой у нас общественный порядок, дорогой господин!
— Странно! Странный общественный порядок! А почему вон в том доме играет музыка?
— Там таверна. Там люди пьют. Они пьют и одурманивают себя алкоголем. Вино — это своего рода яд, который действует на наши нервы, и на полчаса человеку кажется, что жизнь его немного легче, чем она есть на самом деле. Это некий самообман.
— Ну, ладно. А что означает этот грохот?
— Это — звон колоколов. Это — огромные гонги, которые люди подвешивают в специальных помещениях, выстроенных в честь нашего бога. Он хотел, чтобы не было недовольных, чтобы люди не убивали себя от безнадежности — вот его и убили, растерзали, а теперь опять прославляют.
Когда я намекнул на историю Христа, мой чужестранец откровенно изумился. Он уже слышал имя этого человека.
— Но мне кажется, что это продолжатся уже две тысячи лет!
— Да, да. Примерно так.
— Однако странная же порода вы, люди! Как неудобно и неловко жить при ваших цивилизациях. Представьте воочию, насколько кошмарна эта улица в пригороде, эти похороны по третьему разряду, на фоне процессии безработных, при ярком свете из окон трактира, под звуки колоколов в честь истерзанного бога, в которого никто не верит! Я — чужестранец, я здесь ненадолго, и я счастлив, что мне не суждено жить в этих местах. Я удаляюсь немедленно и никогда больше не вернусь в этот ад!
Чужеземец исчез, как привидение, а я остался на улице, продолжая наблюдать вереницу безработных, и думал о том, каким мужеством надо обладать, чтобы задержаться на этом плотном и шершавом земном шаре в условиях нашей гнусной цивилизации.
Я направился в трактир. Он назывался «Далматинский погребок». Там пили красное далматинское вино железнодорожники, грузчики и просто бродяги.
Но не одним только «Далматинским погребком» обозначили мы свое присутствие в имперской столице. В центре Вены, недалеко от Бурга и бывшей придворной библиотеки, размещены большие вывески: «Адриатический банк», «Юго-банк», «Славянский банк».
РАЗГОВОР С ТЕНЬЮ ФРАНА СУПИЛО
Как-то ночью проходил я через императорский Бург. Под сенью бронзового памятника императору Францу мне встретился дух Франа Супило[96], и мы с ним долго беседовали о наших югославянских проблемах. Туманная, неуютная декабрьская ночь своей гнетущей атмосферой напоминала пятнадцатилетней давности такую же ночь в декабре. Тогда Фран Супило, после напряженной схватки в суде с бароном Хлумецким[97], направился в кабинет доктора Харпнера и передал представителям Коалиции[98] свое заявление о выходе из нее. Газетчики выкрикивали во все горло сенсационные заголовки венских вечерних газет: «Супило разоблачен как шпион барона Хлумецкого! Супило подкуплен австрийцами! Моральная смерть политического авантюриста!» (газеты от 11 декабря 1909 года).
Наш ночной диалог с Франом Супило был настолько прозрачен, что какие-либо комментарии к нему совершенно излишни. Но все же такого рода беседа — событие из ряда вон выходящее, предполагающее знание ситуации, в которой находилась наша страна во время процесса Фридьюнга[99]. Среди сегодняшних читателей моих записок немало таких, которые многое успели забыть, а есть и те, кто в то время еще были детьми и не имеют понятия о тогдашних наших делах, не понимают всей мерзости лжи и фальсификаций, сопровождавших создание нашего теперешнего государства. Поэтому мне кажется необходимым хотя бы в общих чертах представить картину нашей общественной жизни того времени, когда Фран Супило вышел из Коалиции с чувством глубокого отвращения и презрения, какое только может появиться у праведника по отношению к подлым ничтожествам, которые и по сей день, целых пятнадцать лет спустя, изо дня в день обливают грязью и пачкают самое представление о наших проблемах, высказываясь по-прежнему глупо, но в то же время вероломно и подло.