Русский марксизм созревал постепенно в детских умах русских мальчиков на огромных пространствах от Читы до Варшавы и Риги, под грохот барабанов, сопровождавший казни, в пламени пожаров и криках погромов, под плач вдов и матерей, провожавших детей на виселицу. Со стен Музея Русской Революции, с фотографий и картин на вас смотрят мудрые, прекрасные глаза русских интеллигентов, начинавших свой крестный путь героев-революционеров еще в младших классах гимназии. В мозгу русских марксистов-гимназистов стучали барабаны пуританского войска Кромвеля, сверкали бенгальские огни театрализованных действ якобинской диктатуры. В тумане православного воспитания, в таинственном мире старинных, переливающихся золотом и серебром изображений византийских святых на иконах, среди метафизических конструкций и загадочных авторитетов, отбрасывающих тени на купола церквей, подобно Христу Пантократору, в мерцании огоньков, мечущихся между двумя мирами: славянофильством и западничеством, — тьму пронзили лучи европейских маяков: Дарвина и Маркса. Это были сигналы далеких, культурно и финансово-экономически богатых систем, с их развитой техникой и уже отмирающими прежними феодальными и метафизическими представлениями о жизни и стремительным ростом новых открытий. В умах русской гимназической молодежи при знакомстве с Дарвином был решен основной вопрос о происхождении человека, и таким образом тревога уступила место спокойствию, а на месте хаоса возникла научная система. После низвержения авторитетов все эти святые со своими нимбами, генералы в раззолоченных воротниках и бояре в бархате и меховых шапках превратились в низших млекопитающих, в хвостатых обезьян. Маркс ясно доказал, что и прибыль не является чем-то необъяснимым (как это полагали во времена Кондильяка[418]), но прибыль порождается рабочей силой еще в индустриальном производстве. И вот в сознании русского гимназиста-марксиста на развалинах царской, православно-милитаристской иерархии поднялся монументальный купол материализма с новыми святыми и иконами: Гассенди, Гоббс, Ламетри, Фейербах, Штраус, Фогт, Бюхнер[419]. Современники Мадзини и Прудона, Бакунин и Герцен, заложили в мире русской интеллигенции основы интегральной европейской перспективы западнического типа, и мальчики следующих поколений, завороженные еще в детстве идеями материализма, уверовали в активистский тезис, что именно классовые противоречия являются той механикой, которая содержит в себе возможность претворить кровавую реальность в некую высшую форму существования.
С того момента, когда русская молодежь протянула руку русскому пролетарию и страдальцу в глубокой уверенности, что своей волей, крепкой, как камень, они преодолеют все препятствия на пути к победе, началась последняя гигантская битва последних тридцати лет, которая стала судьбоносной не только для всей России, но и для Интернационала. Из этого осознания неизбежности классовой борьбы вырос огромный качественный потенциал русской революционной воли, философской последовательности и спокойной целеустремленности, в конце концов победившей и опрокинувшей власть капитала. Эта ленинская «прямолинейность» с одинаковой интенсивностью проявлялась как в гимназические симбирские годы, когда он критиковал своего казненного старшего брата[420], так и тридцать лет спустя, когда он в качестве российского диктатора писал свои тезисы, направленные против анархизма, или когда в швейцарской эмиграции, после поражения первой русской революции, публиковал в газетах некрологи неизвестным, сегодня уже забытым революционерам, жертвам торжествующей реакции (1905/1906 гг.). Эта русская революционная ясность мысли была и у Ленина, и у тысяч других до Ленина и после него. Эта непримиримость проявилась в основополагающих тезисах по аграрному вопросу, и в теоретических дискуссиях о развитии капитализма в России, и в вопросах религии, а также в революционных выступлениях с винтовками и пулеметами на улицах Петербурга, и в последовавших долгих и кровавых революционных битвах. Циклы его опубликованных статей, запрещаемые и вновь издаваемые газеты, отпечатанные примитивным ручным способом в подвалах, бесконечные издания протоколов съездов, дискуссий и резолюций, брошюры и толстые иллюстрированные, роскошно переплетенные тома, сегодня представленные в государственных издательствах, образующие основы революционной стратегии, — на всем этом лежит неповторимая печать русского революционного активизма, разработанного в ходе опыта и упорного сопротивления в четкую систему реальности и координации идей. Из старинных черных овальных рамок на вас смотрят симпатичные бородатые лица русских революционеров, лица интеллигентные, высоколобые, с блестящими глазами; это типы близоруких ученых, которые во времена исканий Достоевского, в европейскую эпоху распада атомного ядра, электронной теории и обновленного юмовского агностицизма последовательно и героически встали на позиции объективной действительности. Именно в эпоху самого фантастического разгула идеализма во всех областях русской культуры, в музыке и в религии, во времена волны националистической романтики славянофильства и позже — утонченного русского неокантианства, эти интеллектуалы стояли на страже защиты реальных, повседневных и на первый взгляд незначительных интересов широких народных масс. По поводу энгельсовского «Антидюринга» в далеких сибирских тюрьмах писались бесконечные полемические статьи против идеалистической ревизии марксизма, за объективный взгляд на реальность: голод, царский деспотизм, винтовки, смертные приговоры, ссылки в Сибирь, капиталистическая эксплуатация. Интерпретация кантовской «вещи в себе» с точки зрения русской революции отнюдь не потусторонняя, она полностью совпадает с посылкой; страдания и муки русского человека она делает исходным пунктом, и через индивидуальное сознание отдельно взятого страдальца становится коллективным сознанием революционной коллективистской партии, которая хочет взять политическую власть в интересах страдальцев и мучеников. Эта партия как идейно, теоретически, так и с пулеметом в руках боролась за принцип объективной реальности. Если действительность является объективной реальностью, и если классовые противоречия не являются механикой, несущей в себе все возможности вознести кровавую русскую действительность в высшую категорию происходящего, то не остается ничего другого, кроме беллетристической бессмыслицы анархизма Леонида Андреева.
Тогда открываются все предпосылки для проявления скептицизма, и в этом катастрофическом распаде и декадансе экономических и мыслительных систем теряется возможность возрождения. В залах Музея Русской Революции на посетителей направлены судорожные, маниакальные взгляды упорных фанатиков действительности, в чьем словаре имя Гамлета звучит самым тяжким оскорблением.
Их ортодоксальность во всем, стопроцентная идеологическая и политическая завершенность их взглядов, эта непоколебимая база убежденности русских марксистов помогла русским удержаться в августе 1914 года на той высоте, которая позволила им наблюдать крах Интернационала, как наблюдал бы парящий над горами орел глухие взрывы в заминированной пещере. Эти люди скитались, как лунатики, по вершинам Швейцарии, голодали в своих меблированных комнатках, заваленных книгами, а потом вихрем обрушились на ампирные и барочные декорации быта русских господ и за двадцать четыре часа вымели, как буря, из петербургских дворцов и подмосковных усадеб весь накопившийся столетиями мусор.
В политических и жизненных путях этих людей не было того ощущения вакуума, который ощущал перед смертью Робеспьер в книге Карлейля[421]. Там в месяце термидоре на полях волнуется под солнцем спелая пшеница, а сзади громыхает Конвент. Робеспьер Карлейля, твердо державший в своих руках нити событий, свою собственную судьбу определяет путем углубленных размышлений, исполненных презрения, беспомощности и усталости. В «Оливере Кромвеле» Луначарского[422] тоже чувствуется такая опасная пустота, проявляющаяся в мертвых точках, когда герой предается в руки судьбы, но этот Кромвель, которого Керженцев[423] назвал контрреволюционером, все равно ест свою яичницу, цитирует Библию и рубит головы одну за другой с какой-то крестьянской сноровкой и простотой русского революционера. Эта непосредственность и простота русского революционера строится главным образом на коллективных ощущениях и интересах народных масс и на глубоком осознании движения и неколебимой уверенности в правильности ориентации. Пространство этих умов устроено пуритански просто, их интеллектуальные фигуры кажутся черными, костлявыми и мрачными, как тени горняков в глубинах Донбасса. По сравнению с женственным, мягким, эротичным и чувственным смятением урбанизированных столиц, по сравнению с тяжелой бархатной, богатой и аристократичной, гобеленовой тканью европейского интеллекта, сотканного под влиянием традиции упоения формой, эти русские революционные конструкции кажутся постройками простыми и монументальными, в них нет ничего сенсационного с точки зрения европейского декаданса.