«Полное собрание сочинений Герцена за полтора рубля!» — хрипло закричал за нашими спинами какой-то букинист. Жизнь, большая и тяжелая, продолжала катиться дальше по своим глубоким, непреклонным законам. Продавцы предлагали крымские яблоки, плевались шелухой от тыквенных семечек, продавали воблу и жестяных лягушек на маленьких колесиках, которые едут сами по себе. Со стороны Никольской над стеной Китай-города клубился густой, непроглядный черный дым из какой-то фабричной трубы, наполняя воздух копотью и тяжким запахом, какой бывает во время пожара.
Я взглянул на бледного, лысого адмирала, уставившегося безумными слезящимися глазами на освещенные окна, и вдруг почувствовал, что он стал мне неприятен.
Какого черта он меня терзает своими переживаниями?
Все равно я ничем не могу ему помочь!
Я хотел проститься и сесть на трамвай, идущий в сторону Арбата, но адмирал сказал, что ему тоже надо на Арбат, и мы вместе поднялись в переполненный вагон, с трудом уместившись на площадке.
— Посмотрите! — Адмирал хотел обратить мое внимание на пассажиров, сидевших на скамейках. — Взгляните только на эти лица, какие они все грустные и отчаявшиеся.
— Да с чего им отчаиваться? Люди едут с работы. Они усталые, а вовсе не грустные.
— А вон та вдова? Разве не похоже, что она весь день ходила вдоль Москвы-реки, выбирая место поглубже?
И вправду, в вагоне сидела типично мещанского вида вдова в черной траурной вуали, с постным выражением лица, как на жанровых картинках восьмидесятых годов, вроде композиций на тему «День всех святых». Это была худая женщина с запавшими глазами в окружении густых пушистых ресниц, с траурным крепом, вся погруженная в свои печальные мысли. Скрестив руки на коленях, всем своим видом показывая, что она выше окружающих и сосредоточена на своих страданиях, вдова с правильными интервалами испускала глубокие вздохи и время от времени утирала слезу платочком. Кроме этой дамы, еще один мужчина с рукой на перевязи краснел, бледнел и менялся в лице при каждом сильном сотрясении стекол в трамвайном окне, давая понять, что боль пронзает его руку, недавно вывихнутую в локтевом суставе. Прочие лица в трамвае были грязноватые, утомленные, похожие на потные маски под меховыми шапками. Все мы стояли, тесно прижатые друг к другу, вдыхая запахи мокрой одежды и кожи, топчась в слякоти растаявшего снега, в окружении трясущихся стекол вагона, полупрозрачного при плохом освещении. Все с трудом переводили дух и нетерпеливо ожидали момента, когда можно будет наконец выйти из трамвая.
Напротив безутешной вдовы в траурном наряде сидели две работницы в красных партийных якобинских платочках — две молоденькие девушки лет по двадцать. Одна из них, сидевшая у окошка, приложила к мокрому стеклу наклейку с переводной картинкой и стала ее тщательно разглаживать указательным пальцем. Наклейка была не больше рекламного плакатика, которые обычно наклеивают на витрины магазинов. Кто-то заметил этой юной якобинке, что под угрозой штрафа в сумме пяти рублей запрещено наклеивать бумажки на стекла трамвайных вагонов. Но девушка, приладив первую картинку, наклеила чуть повыше нее вторую и стала разглаживать ее пальцем, не обращая внимания на предупреждение доброжелателя. Картинки проявлялись очень быстро, так как стекла были влажные и теплые.
— Гражданка, вы что, не слышали, что делать наклейки на окнах запрещается? Вас оштрафуют на десять рублей! — послышался голос пассажира, ехавшего на другом сиденье.
— Но это же совсем незаметная марка! Она никому не мешает! Никто меня не оштрафует, — возразила якобинка, продолжая снимать пленку со второй картинки.
— Оштрафуют не только вас, гражданка, но и меня, — вмешался в разговор кондуктор. — Наклеивать бумажки на стекла трамвая запрещено, можете прочитать правила вон там на стене.
— Ну и заплачу́, если меня оштрафуют, — спокойно отвечала девушка, не прерывая своего занятия.
— Но я вам запрещаю наклеивать картинки в вагоне, за который я отвечаю! Гражданка, вы меня поняли?!
— Да что вы на меня кричите?! Прошли времена, когда мужчины могли кричать на женщин!
— Я вам совершенно спокойно говорю: гражданка, сотрите свои бумажки!
— Не буду стирать!
— А я вам говорю, сотрите! Если сейчас же не сотрете, я позову милиционера!
— Ну и зовите! Что вы мне милиционером угрожаете? Что вы на меня орете?!
— Ах так?! Вы хотите, чтобы я позвал милиционера? Ну ладно! — Кондуктор в истерике три раза потянул за ремешок звонка, давая вагоновожатому сигнал остановиться. — Посмотрим, может, вас милиционер призовет к порядку. — Кондуктор, чье самолюбие было не на шутку задето, стал проталкиваться к выходу через толпу пассажиров. Трамвай остановился.
Послышались голоса пассажиров: «А почему вы не хотите снять картинку?»
Вторая якобинка, до тех пор молчавшая: «А зачем он кричал? Он не имеет права кричать! Мы теперь хорошо знаем, что можно, а что нельзя!»
Человек с лицом, застывшим в бетховенской маске глухого: «Товарищ, пожалуйста, будьте так добры, сотрите картинку! Мы торопимся!»
Курсистка с огромной кожаной сумкой, набитой книгами и рукописями: «Нам некогда! Почему мы должны терять время из-за чьей-то глупости!»
Вдова в траурной вуали, якобы возвысившаяся над всем земным: «Разве достойно женщины заниматься такими делами?!».
Якобинка, до тех пор невозмутимо счищавшая пленку со своей картинки, разволновалась и подала реплику чуть дрогнувшим голосом: «Какими это такими делами?! Извините, гражданочка, меня ваше мнение совсем не интересует!»
Какой-то гражданин с остренькой бородкой, похожий на портного, но в пенсне, встал со своего места, протолкнулся к окну со свеженаклеенной бумажкой, нагнулся и прочел: «М.О.П.Р.»[345]. Вслед за ним многие пассажиры вскочили и стали проталкиваться к окну, чтобы прочитать, что написано на бумажке.
Вторая якобинка: «Граждане, пожалуйста, будьте добры, не вмешивайтесь, это вас совершенно не касается!»
Какой-то мужчина в черной рубашке: «Это марки Международной организации помощи революционерам — М.О.П.Р. Организация помощи нашим товарищам, которые гниют в европейских застенках! Им надо помочь! Это важное дело! Это нельзя запрещать!»
И в самом деле, трамвай остановился на одной из самых оживленных улиц, между Театральной площадью и Моховой, за ним стояло уже не менее двадцати вагонов, и все они нервно трезвонили. Слышались взволнованные голоса и крики. Звонки трамваев. Нервные сигналы нашего вагоновожатого, что пора трогаться. Ругань. Пауза. Когда же наш кондуктор наконец приволок за рукав милиционера, напряженность в нашем вагоне возросла, все пассажиры постарались принять важный вид и стали размахивать руками, как стая перепуганных пингвинов. Милиционера, светловолосого, еще безусого и на вид благожелательного молодого парня, вся эта история оставила совершенно индифферентным. Продолжался галдеж, сопровождавшийся усиленной жестикуляцией: «Я ничего такого не сделала!» — «Я ее предупредил: гражданочка, будьте добры! Я отвечаю за вагон, а не она! Наклеивать бумажки запрещено, это написано в правилах!» — «А я не позволю на себя кричать!» — «Поехали, поехали, уже поздно! Вышвырните ее из вагона! Объясняйтесь на улице!».
Кто-то дернул звонок, давая вожатому сигнал к отправлению. В ответ наш кондуктор стал вопить: «Граждане, я официально заявляю, что я в таких условиях не могу выполнять свои обязанности! Я покидаю вагон!»
Послышался возглас: «Счастливого пути!»
Общий гомон: «Он думает, что он все еще офицер! Нет, милый мой, с эполетами покончено!» — «Покажите ваш паспорт!» — «Я — член партии, и мы получили разрешение наклеивать эти марки! Вы газет не читаете! Во всех газетах было напечатано, что на МОПР эти запрещения не распространяются. Вы неграмотные! Это же международные дела! Наш человеческий долг — помогать революционерам, заключенным в тюрьмы!».
Голоса противоположного направления: «Милиционер! Наведите порядок! Что это за порядки — одних правила касаются, а других не касаются. Что это за страна?» — «А вы кто такой?» — «А вы кто такой?» — «Я-то — пролетарий!» — «Вот и я пролетарий, как и вы!» — «А вы — бывший офицер!».