Ближе к деревням и монастырям дорога оживала. Проносясь мимо ветряных мельниц, берез и одиноких сосен, мы оставляли за собой целые караваны тяжело нагруженных саней, не спеша двигавшихся по всем направлениям стрелки компаса. Ползут такими ясными ночами по бескрайним просторам матушки России бесконечные множества саней, развозя грузы: зерно, мыло, керосин, за сотни и сотни километров, и только время от времени сверкнет в обозе огонек махорочной цигарки, да раздастся ленивый голос ямщика: Тпру!.. Нно-о!.. Тпрруу…
И снова звон колокольчиков, сани переваливаются по неровной дороге, скрип деревянных полозьев, стук копыт и мерцание небесных светил в синей пустоте, осыпанной белой звездной пылью, которая искрится инеем и заливает щеки ледяной свежестью.
Что-то огромное, черное вырастает из снега справа — это не призрак, а одинокое дерево, скорчившееся у дороги; или же это забор, засыпанный снегом; он выглядывает из снежного намета, похожий на высокую белую волну. Вот снова вырастают призрачные тени и силуэты далеко впереди, и вот уже видна сгорбленная спина кучера, движущиеся конские крупы, чье-то лицо в свете цигарки; это свои, из Акулова, они встали заполночь и везут зерно на мельницу.
— Ээй! Тпрру!.. Ты, что ли, Митька?
— Мы едем на Халтуринский завод! Как там, на озере?
— Все в порядке! Тпрру!.. Эй! Васька! Держитесь левее!
— Пошел! Но! Пошел! Но!
Я сидел в санях рядом с Васильевым, директором лесопильного комбината имени Степана Халтурина. Он недавно вернулся из трехмесячной научной командировки в Англию и отзывался об Англии весьма трезво, разумно и критически.
— Англию здесь раньше ценили очень высоко. Среди русской буржуазии было много англоманов, да и рабочие англичан уважали. Когда же на севере, под Архангельском, с ними столкнулись лицом к лицу, выяснилось, что и русские тоже чего-нибудь да стоят. Здорово мы поколотили этих англичан! Да у них только мясные консервы лучше, чем в России, вот и все. До сих пор работают на станках, над которыми бы и в Тульской губернии обхохотались. Добыча угля у них отстает от Германии процентов на пятьдесят. Пока они не модернизируют оборудование в шахтах и станки, безработица у них не сократится. Но при нынешнем экономическом строе это вряд ли возможно, и у английского рабочего класса нет никаких надежд улучшить свое положение. Другое дело здесь, в России! На сегодня производство в среднем составляет семьдесят восемь процентов довоенного уровня. Самое позднее через два года будет сто процентов, а года через четыре-пять, в девятьсот тридцатом, все сто пятьдесят. Это значит, что уровень жизни среднего рабочего в девятьсот тридцатом году будет на семьдесят два процента выше среднего. В Англии, в индустриальной стране с консервативным строем, это невозможно. В Англии было бы невозможно снизить зарплату в целой отрасли на десять-пятнадцать процентов, но и улучшить положение рабочего класса пропорционально росту производства там тоже невозможно.
В России все это возможно, ведь рабочие сами представлены и на фабрике, и в органах власти, сами ведут свои дела. А если не получается — кто виноват? Значит, сами и виноваты! Больше отвечать некому. Сегодня ты сам себе хозяин, вот и работай, как умеешь! Это трудно. Часто просто невыносимо тяжело!
Лично я до апреля семнадцатого не состоял в партии. Вот когда Ильич вернулся из Швейцарии, тогда только меня осенило. Но у нас есть старые товарищи, подпольщики, они по пятнадцать-двадцать лет работали под угрозой кнута и виселицы. У них уже все нервы истрепаны! Это старые усталые люди, они мрут как мухи один за другим. Люди не выдерживают нагрузок, падают духом, выходят из строя. Легче было раньше вести нелегальную пропаганду в рабочих столовых, чем теперь сидеть в какой-нибудь вонючей конторе. Но и это нужно. Люди не хотят думать, и параграф становится опаснее контрреволюции. Все подводят под параграфы, пишут инструкции, создается чиновничий аппарат, появляется карьеризм. Карьеристы врут, они подлизываются и воруют, а как все это объяснить обыкновенному партийцу, который вкалывает на заводе, испытывает лишения, мерзнет? Если он провел лучшие пятнадцать-двадцать лет своей жизни в борьбе — по тюрьмам, по забастовкам, в восстаниях. Он дрался как лев везде от Владивостока до Риги, истекал кровью, голодал, и как ему теперь объяснишь, что приходится снижать зарплату, что в учреждениях сидят бывшие царские чиновники, дураки и бездельники, а больше туда посадить некого! У людей кровь бросается в голову, они возмущаются про себя, а поделать ничего не могут. Многое неясно, а интеллигенции у нас нет. Да если бы у нас было сто тысяч таких интеллигентов, как Бертенсон, мы бы подняли Россию. Бертенсон ничего не смыслит в политике, но он специалист своего дела, и он честный человек! Он работает как лошадь и не ворует! Но что делать, если вся русская интеллигенция такая же, как Алексеевы! Вспомните только эту безумную женщину!
(Я вновь представил себе прокуренное театральное пространство за шкафами и отчаянно рыдающую Анну Игнатьевну. Под монотонный звон колокольчиков, при свете оранжевых и зеленых северных звезд все это показалось каким-то туманным, давно расплывшимся видением. Я попытался объяснить Васильеву, что параллели между теперешним положением Анны Игнатьевны и жизнью господина Диффенбаха вызвали у нее естественный протест, что виновата не она, а Диффенбах со своими злосчастными фотографиями.)
— Дорогой мой! Да я знаю этих господ гораздо лучше, чем вы. У нас с ними компромисса быть не может! Нигде! И так во всем мире! Провели бы вы хотя бы двадцать четыре часа на колчаковском фронте, когда они прорвали наши позиции, так увидели бы, что может натворить такая вот Анна Игнатьевна. Да они сами своим поведением агитировали за нас. Кто про нас знал в Сибири? Не понимаю я этих людей. Я их считал чудаками, но никогда не испытывал ненависти, а они нас ненавидят лютой ненавистью. Я сам родом из этих краев, и еще мальчиком работал у старого Алексеева. Старик был такой же придурковатый, как и его сыновья. Все это вместе взятое яйца выеденного не стоит! Неужели Андреевский надеялся ее переубедить?! Ну, разве не глупо было с ее стороны заявить, что ей нет дела до какого-то там человечества. Непостижимо! Больше всего меня поражает, что она живет как на Луне. Они вообще не понимают, что вокруг них происходит. Восемь лет они живут в уверенности, что у нас вот-вот все полетит к черту. Не могут трезво взглянуть на вещи. У них мозги деревянные, да еще забитые гвоздями в палец толщиной!
Мы проехали через какую-то деревеньку с черными спящими избами, с белой, как мел, церковкой с пятью луковицами куполов и высокими заборами; все казалось совершенно неподвижным, точно вымершим. Ни единого движения, ни собачьего лая, только иногда за деревянной стеной сарая звякала цепочка на шее какой-нибудь коровы. На окраине села светились три окошка. Перед корчмой собралось множество саней, как на ярмарке. Запах горячей конской мочи, хруст сена и глуховатое постукивание друг о друга лошадиных зубов, кучера с конской упряжью и охапками сена в руках, движущиеся бесшумно и потому призрачно в тяжелых тулупах и в мягких шерстяных чулках, которые называются «валенки» (такие носят крестьяне у нас в Лике, а также сибиряки и самоеды, а на джеклондоновской Аляске их называют мокасинами), — все это выглядело весьма впечатляюще. Остановились и мы — покормить лошадей и размять ноги. В корчме было два отгороженных помещения, топилась огромная русская печь, так что лица у всех были красные, и с них струился пот, как в парной бане.
Обе маленькие комнатки были битком набиты людьми. На всех лавках, на печи, на столах и на высокой крестьянской кровати — повсюду лежали люди, так что мы то и дело переступали через горизонтально лежащие тела, как в полевом лазарете во время боя. В углу, над большим столом, на котором дымился медный самовар в метр высотой, сияла икона в серебряном окладе, а под ней теплился красный огонек лампады. Смуглый, византийский Христос с удлиненной нижней частью лица, похожий на рыцарей Эль Греко. А рядом с ним — большой плакат: силуэт Ленина в энергичной ораторской позе. Призыв подписываться на внутренний заем СССР. Еще один плакат, агитирующий за кооперацию, с крупной овальной надписью красными буквами: «Сила кооперации не в деньгах, а в людях, которые понимают смысл объединения»[309] и плакат с недавно введенной десятичной системой мер длины, плакат всероссийской сельскохозяйственной выставки и еще множество бумажек со всяческими призывами. Все пожелтевшие от табачного дыма, прибитые гвоздями к бревенчатым стенам.