А когда Стенька с Микиткой вмешались в схватку в марксистском смысле и вдарили прикладами по западноевропейским демократическим интервентам, тогда у таких вот марксистов — читателей либеральных статей возникло ощущение хаоса, и они утратили ориентиры. Они были за эсеровскую аграрную реформу, но с откупом земель; они были за революцию, но в каком-то герценовски романтическом смысле, за революцию с фейерверком и бенгальскими огнями, но никак не за пугачевщину и погромы. Евгений Георгиевич был потомком какой-то еврейской семьи с севера Европы, и еще мальчиком, школьником, пережил еврейский погром; еле живого, со смертельными ожогами, его вынесли из горящего дома. На всю жизнь он остался сверхчувствительным неврастеником с ощущением незаживающих ожогов, и любое резкое движение, нервное высказывание или вызывающий взгляд внушали ему страх.
Естественно, в нем сидел невыразимый панический ужас перед революцией, он был не в силах оправдать ее катастрофическую силу. Он понимал необходимость пертурбаций, выступал за конструктивность, принимал ленинскую концепцию электрификации, но он не мог понять, почему же теперь всю русскую интеллигенцию отшвырнули ногой и систематически бойкотируют.
— Дорогой мой Евгений Георгиевич, вы ловите шапкой ветер, — иронически усмехаясь, замечал ему руководитель «Госэкса», революционный генерал Андреевский. — Именно так. Дорогой мой, вы боретесь с ветряными мельницами. Кто это и куда отшвырнул «русскую интеллигенцию»? Разве я не «русский интеллигент»? И кто это меня отшвырнул? А разве вы не «русский интеллигент»? Все это глупости!
— Боже мой, но ведь не каждому же дано родиться на свет с такими бонапартистскими способностями, как у вас, товарищ Андреевский! Но огромное большинство, девяносто восемь процентов, отшвырнули.
— Ну-ну! Давайте конкретно! Вот вы, например, беспартийный. А получили полномочия бо́льшие, чем когда-либо в своей жизни. И в три раза большую по сравнению с моей зарплату! Почему же вы чувствуете себя отверженным? — говорил Андреевский Бертенсону убедительно и спокойно.
— Но речь идет вовсе не о рублях! Речь идет о том, что нас морально растоптали!
— Правильно! Браво! Браво! Вот это правильно! Мы морально растоптаны. Мы были сами себе хозяева, а теперь стали цыганским отребьем! — взволнованно поддержал Бертенсона хозяин дома Павел Николаевич.
— Ну так в этом, дорогой мой, вы сами виноваты! Если бы интеллигенция не была абсолютно реакционной и нежизнеспособной, никто бы вас не отшвырнул!
— Да кто нас спрашивал? Да никто нас и не спрашивал! — вскричал Павел Николаевич чуть ли не в бешенстве. — Нас просто взяли, переломили пополам и вышвырнули на улицу. Нас разорили! Нас погубили! Да всю страну погубили, а не только нас! — Он прибавил: — Всю Россию погубили! Два миллиона русских голодают и нищенствуют по Европе! Вся русская интеллигенция!
— Да оставьте вы, пожалуйста, всю Россию! Эта Россия доказала уже, что она может обойтись без этих проходимцев, что торчат в Европе! Вот всю бы эту банду — пулеметами!..
— Да у вас только одна мудрость — пулеметы! Пулеметы ничего не решают!
— А что, Павел Николаевич, значит, вам и этим заграничным господам надо было позволить нас искрошить в фарш? Так, что ли? И к чему впустую тратить слова? Вы чудесный человек, Павел Николаевич, но полны мещанских предрассудков! Я поднимаю этот бокал за здоровье нашего хозяина, Павла Николаевича, самого лучшего и самого симпатичного мещанина во всей нашей губернии! Да здравствует Павел Николаевич! Ваше здоровье! Пейте! До дна! Еще раз! До дна!
Так мы выпили трижды за здоровье Павла Николаевича и дважды — за здоровье мосье Диффенбаха, который имел возможность лично убедиться, что здесь людей не едят живьем, что в СССР пилят древесину и поставляют высококачественные изделия точно так же, как и во всех торговых и промышленных странах во всем мире.
— С каждым днем становится все лучше и лучше! Мосье Диффенбах имел сегодня возможность убедиться, что крестьянин превращается в потребителя. Крестьяне покупают на лесопилках доски, а это значит, что у крестьян есть деньги. Это значит, что деньги находятся в обороте, что внутренний рынок реально существует! Значит, мы не строим воздушных замков.
— Это вовсе не означает, что у крестьян есть деньги! — опять взбунтовался Павел Николаевич.
— А что же?
— Это означает, что крестьяне грузили доски в вагоны! Это были государственные доски, а вовсе не крестьянские!
— Неправда! Что это были за доски, Евгений Георгиевич?
— Это были доски для строительства нового паровозостроительного завода.
— А кто строит этот завод? Разве выброшенная русская интеллигенция? Эта русская интеллигенция ничего не строит, она занята только сотрясением воздуха! Когда мы говорим, что крестьянин превращается в потребителя, что у него есть деньги, «русская интеллигенция» твердит, что это неправда, что у него нет денег! Мы устраиваем диспансер, а вы твердите, что это вторжение в чужой дом! Мы организуем клуб, а вы возмущаетесь, потому что там была церковь! И так далее! Давайте выпьем за здоровье «отвергнутой русской интеллигенции», которая всегда говорит правду! До дна! Трижды до дна! За здоровье господина Диффенбаха, который завтра увидит триста тысяч распиленных бревен, упакованной первоклассной древесины, желтой, как сливочное масло!
— Когда Алексеевы управляли, по реке ежегодно сплавляли миллион триста тысяч бревен!
— Правда, но тогда эта река сплавляла миллион триста тысяч бревен в карман Алексеевых. А к двадцать седьмому году она будет сплавлять два миллиона бревен помимо вас прямо в карман СССР! Да-да, СССР, дорогой мой!
— А кто это сказал, что Алексеевым было много проку от этого? Было ли это все исключительно лично нашим? Нет, это все было общим, нас и рабочих! Тогда всем было хорошо!
— Совершенно верно! Очень точно! — одобрил Павла Николаевича мосье из Гамбурга Карл Людвигович. — И мы у себя в Германии, когда ведем дела, считаем себя только временными управляющими народным имуществом!
— Я поднимаю этот бокал за здоровье мосье Диффенбаха и желаю, чтобы он как можно скорее получил возможность в качестве «временного управляющего народным имуществом» приветствовать нас на своих обобществленных лесопильных заводах в Гамбурге! Да здравствует русско-германский СССР!
— Колоссально! Очень точно! Я был бы отнюдь не против! Мы там себя считаем лишь временными управляющими народным имуществом. Браво!
— А вы, Анна Игнатьевна, не желаете чокнуться с нами? — спросил издевательским тоном, но не без кокетства Андреевский госпожу Алексееву.
— Я ни в коем случае не пожелала бы господину Диффенбаху пережить то, что пережили мы! Если бы я ему это пожелала, это означало бы, что я его ненавижу, что он мой злейший враг!
— Анна Игнатьевна, умоляю вас! — робко вскрикнул Павел Николаевич. По тому, как он вставал с бокалом в руке, по его жестам, по налитым кровью глазам было видно, что он сильно пьян.
Андреевский подчеркнуто резко возразил Анне Игнатьевне:
— Уж у вас-то, дорогая Анна Игнатьевна, меньше всего оснований волноваться! Вы живете в теплых комнатах, за вами ухаживает прислуга. Уж вам-то хорошо!
— Хорошо? Это мне-то хорошо? Ха-ха-ха! — засмеялась через силу госпожа Алексеева. Этот искусственный смех был похож на звон разбитого стекла. — Мы все потеряли, мы опустились на дно. Что со мной еще может случиться? Ну, поглядите же вы, где мы живем, как мы живем! Да вот мосье Диффенбах, он лучше всех знает, как у нас было раньше!
— Как вы живете? А как я живу? Разве кто-нибудь живет лучше вас, милая моя? Вы несправедливы! — снова парировал начальник «Госэкса» генерал Андреевский. Его реплика прозвучала неожиданно резко и энергично.
— А что мне до справедливости? Я никогда не заботилась о других, и мне нет дела до того, как живут другие! Я погибла! Со мной все кончено! Мы опустились до уровня скотины!
— Вы живете как скоты потому, что на Кузьме нет ливреи, так, что ли? Если он сидит с вами за одним столом, так вы превратились в скотов? А в том же самом городе, где вы произносите такие речи, есть тысячи и тысячи женщин, которые только во сне могут мечтать о том, чтобы жить, как вы! Да вам бы постоять ежедневно восемь часов на улице, у пилорамы!