— Яичница с помидорами, — сказал парикмахер, — вот мое любимое блюдо, если угодно знать.
Ему никто не ответил. Он снова подбросил веток в огонь.
— А этот бурак можно варить, — послышался вдруг робкий женский голос.
— Что? — обернулся парикмахер.
Бочком к огню, положив голову на свою тачку, сидела женщина. Она повторила:
— Я говорю... вот бурак на поле... его можно варить.
— Позвольте, — всполошился актер, — но это кормовой бурак. Это корм свиньям...
— Э, батенька! — возразил бухгалтер. — Чем же люди хуже свиней? Ведь мы свинину едим?
— Ели, — поправил Тарас.
— Ну, ели! Значит...
— Только люди уж, видно, весь бурак повытаскали, — грустно сказала женщина.
— А вот мы поищем! — воскликнул парикмахер и ринулся в поле.
Он скоро вернулся, потный и всклокоченный.
— Да... — сказал он, выкладывая перед женщиной все, что собрал. — Из-за бурака и то драка. Зверь стал народ.
— Голод...
— А в чем же варить? — спросила женщина.
— Да, в чем же варить? Я и не подумал, — парикмахер беспомощно огляделся вокруг себя. Было темно, но от костров падали наземь огненные пятна. — Э! Вот! — Он наклонился и поднял что-то с земли. — Каска! — Он подал ее женщине. — Вари в ней.
Женщина повертела каску и вдруг всхлипнула.
— Что вы? — всполошились все.
— Пробитая... — она показала каску, и все увидели черную дырочку в звезде.
У костра стало тихо.
— Я другую найду! — нервно усмехнулся парикмахер и начал шарить руками в траве.
Скоро бурак сварился. Тарас достал пол-лепешки, остальные — что у кого было.
— Смотрите! — удивленно сказал парикмахер. — Вкусный бурак!
— Г голод — лучший кулинар. Э-это известно... — засмеялся Петр Петрович.
— Я не возражаю против голода! — вдруг взволнованно сказал актер. — Артист должен быть немного голодным — иначе поет желудок, а должна петь душа. Но я не могу, когда люди жрут! — закричал он. — Чавкают! Я служил в харьковской опере... Хорошо, пусть немцы. Я знаю немцев. У них был Вагнер. Но это... это — не немцы! Нет! Не спорьте со мной! Они заставляли меня петь у них на ужинах... и чавкали... и кричали: «К черту Вагнера!» И требовали от меня песенок, которые поются у них в борделях, — он вдруг остановился, взялся рукою за горло и зябко повел плечами. — Простите... Гм... я не должен волноваться. Голос. Должен беречь. Я еще надеюсь спеть Вагнера... Один раз в жизни. Когда... — он не докончил, но все поняли и вздохнули.
— Вам сырые яйца надо глотать... — сочувственно сказал парикмахер. — Каждый день сырые яйца... Я близкий к искусству человек, я понимаю...
— Да, это хорошо... яйца... — расслабленно произнес актер.
— Мы найдем богатое село! — вдохновенно продолжал парикмахер. — Мы найдем такое место, где еще есть яйца!.. И амбары, полные хлеба!.. И нас встретят, как желанных гостей... и...
— Нет таких сел, Яков Иваныч, — покачал головой бухгалтер.
— Есть! — закричал Петушков. — Должны быть! Для моего продукта мне нужно село богатое, неразоренное, веселое...
— А что у вас за продукт? — спросил Тарас.
— О! У меня продукт психологический! — уклончиво ответил парикмахер.
— Восемьдесят четыре картошки и сто семнадцать ложечек муки, — вдруг тихо прошептала женщина.
— Что? — встрепенулись все и оглянулись на нее. Женщина смутилась. Она не заметила, что произнесла это вслух.
— Нет, позвольте! — пристал к ней неугомонный Петушков. — Вы сказали что-то про картошку?
И он выпытал всю ее историю. У женщины — ее звали Матреной — на шахте остались две девочки. Старшенькой — десять, меньшенькой — пять лет. Она оставила нм немного муки и картошки, по счету. И приказала брать в день три картофелины и класть в суп три ложечки муки. Старшенькая, Любаша, поклялась, что не потратит больше. Теперь у них осталось сто семнадцать ложечек муки и восемьдесят четыре картошки.
— А я еще и полпути не прошла, — вздохнула шахтерка. Да, и нас дома ждут голодные... — глухо сказал бухгалтер. — Сколько уж мы ходим, Яков Иваныч, с тобой...
— Так ведь не с пустыми руками ждут, с хлебом. Что мы им без хлеба? Надо найти село богатое, неразоренное, чтоб обменяли мы свое барахло с пользой...
— Где же такое село найти? — вздохнул бухгалтер. — И найдем ли?
— Найдем! — уверенно ответил парикмахер.
— Ну-ну!
И, переночевав подле тлеющего костра, они с рассветом все вместе отправились искать землю неразоренную...
5
Поиски земли неразоренной... Никогда Тарас и помыслить не мог, что наша земля так велика и бескрайна, что столько на ней сел и станиц, хуторов в коричневом вишенье, одиноких лесных избушек, столько дорог. И широкие, как бульвары, грейдерные, с акациями в два ряда; и старые, травой заросшие чумацкие шляхи, и новенькие, строгой профилировки, с кюветами, полными воды; и горбатые проселки с навеки окаменевшими колеями в грязи; и веселые, опушенные золотою соломою, как казацкими лампасами, полевые дорожки; и бойкие, в рытвинах и ухабах, большаки, непроезжие в грязь; и робкие, путаные степные тропки; и, как стрела, тугие, прямые просеки в лесу... Много дорог. По всем по ним прошли Тарас и его товарищи, а все еще не нашли земли неразоренной.
Неунывающий Петушков вел их и все сулил счастливую землю впереди. Но не было этой земли на горизонте. Горели села, мычали угоняемые немцами стада, плакали бабы, качались у дорог повешенные, их синие босые ноги не доставали травы.
И часто теперь к костру тачечников приходили искать пристанища бабы с детьми из сожженных сел.
— Пустите погреться, люди добрые! Ничего у нас нема. Нема хаты, нема добра. Одна душа осталась.
— Шестьдесят шесть картошек и девяносто девять ложечек мухи... — шептала Матрена, глядя на детей погорельцев.
Петушков теперь то и дело расспрашивал встречных тачечников про края, из которых они идут.
— Ну, как там, а? Меняют?..
— Да меняют... — неохотно отвечали люди, — Христа ради меняют... У самих ничего нет...
— То есть как нет? — удивлялся Петушков. — Куда же делось?
— Куда, куда? Известно, куда девается... — и исчезали в дорожной пыли, безнадежно махнув рукой.
После таких разговоров было еще труднее идти и верить, что есть на свете земля неразоренная.
— Нет ее, нет! — твердил Петр Петрович, но шел, как и все...
— Должна быть! — кричал парикмахер. — Не могут же немцы такую жирную землю обглодать, как косточку...
— Фашисты все могут! — качал головой Тарас.
— Шестьдесят картошек и девяносто три ложечки муки, — шептала, вздыхая, Матрена.
Дымил костер... Тлели старые, палые листья. И не было земли неразоренной.
Тарас почернел от пыли, похудел, стал совсем молчаливым. Чем больше чужого горя видел он вокруг, тем меньшим казалось свое. Ему было все равно, куда идти. Ему было все равно, что есть — бураки, лесную ягоду, грибы, кору с деревьев. Спина его сгорбилась над тачкой, кровавые мозоли на руках отвердели. Он шел за одержимым мечтою Петушковым и сам не знал, верит ли он, что есть земля неразоренная, или уже не верит...
По ночам у костров Петушков вдохновенно рассказывал о жирной, нетронутой земле, что ждет их впереди. Тарас молчал, бухгалтер спорил. Актер сам загорался мечтой.
— Да, да!.. — говорил он. — Это прекрасно! — и с тревогой заглядывал в глаза парикмахера. — Но дойдем ли, дойдем? — Его пальто истрепалось в дороге, к нему пристали репей да колючки, мягкая шляпа, в которой он спал, давно потеряла форму. Он был худой и старый человек, небритый, с большим кадыком: никто бы не узнал в нем знаменитого харьковского баритона.
— Дойдем! — убежденно отвечал парикмахер. — За Доном земля богатая. — И он принимался рассказывать об этой земле, и чем дольше не было сел на их пути, тем ярче и фантастичнее были его рассказы.
— Таких сел нет и никогда не было! — спорил с ним бухгалтер.
— Были, — защищал актер. — Мы давали концерт однажды, и я помню столы под вишнями... И горы душистого белого хлеба. Кувшины с молоком. Золотистый мед в прозрачных чашах... Яичница, как вечерний закат...