Херсон возникает под нами, весь окутанный дымом пожарищ. С крыш высоких зданий к нам тянется пламя. Столбы дыма, как кулаки, подняты в небо. Проклятые оккупанты — грозится город — проклятые!
Самолет идет низко, как только можно низко. Сквозь дым видны улицы города. Они пустынны. Ни одного человека не видно. На этот город страшно смотреть. Теперь мы летим над центром. Здесь почти нет пожаров. Мы видим много уцелевших чудесных зданий. Но люди, где люди?
И только когда, сев на окраине, мы пошли в город, мы узнали, где люди Херсона, что с ними и их городом сделал враг.
Но прежде чем увидеть людей, мы увидели объявление. Гитлеровский комендант объявлял жителям, что «серьезность положения требует некоторой строгости», поэтому «появление на улицах запрещается от трех часов пополудни до пяти часов утра. Лица, находящиеся в эти часы вне своих жилищ, будут судимы», то есть расстреляны. Это объяснили нам уже люди, выползшие откуда-то из подвалов. Они и рассказали нам о том, почему пустынен Херсон.
Четыре месяца назад у оккупантов в Херсоне была «паника»: наши войска форсировали Днепр, взяли Киев. Днепропетровск, вышли к Днепру напротив Херсона. Под ногами врагов горела почва. Тогда-то и появилось объявление коменданта. Людей загнали в дома. После трех часов пополудни Херсон становился мертвым городом — только патрули тревожно проходили по улицам. Берег Днепра был весь опутан колючей проволокой.
Но и тогда не успокоились оккупанты. Наши люди, даже запертые в дома, пугали их. И они стали выселять людей из домов, гнать их прочь из своего города. Делалось это так. На улице вдруг появлялась «машина с трубой» — так называли все в городе этого вестника несчастья. Пронзительный крик трубы, как крик беды, гремел над притихшей улицей. Старухи крестились — то была труба страшного суда. 'Женщины прижимали к себе детей.
Труба объявляла: всем жителям этой улицы приказано немедленно оставить свои дома. Всем. Немедленно. Или расстрел.
Люди должны были покинуть свои жилища. Им не разрешалось брать с собой вещей. Их просто изгоняли из города, в котором они родились, который они строили. Их гнали этапом. Их запирали в лагери. Когда лагери переполнялись, им разрешалось жить в пригородах. Многие, не дожидаясь, разбегались по селам. Другие прятались. Были такие, которые замуровывались в стенках, их тайники знали только жены. Тайком ночью проносили им пищу. Если жена попадалась, замурованный умирал в своем заточении. Мы видели молодого юношу Леонида Винниченко, он с восемью товарищами, среди них одна девушка, четыре месяца прожил в не известном никому подвале. Всех их кормила его сестренка. Сегодня Леонид впервые за четыре месяца увидел свет солнца.
Старик Залевский с товарищами прятался в плавнях. Оккупанты обнаружили их. Началась малая, но жестокая война. Плавни могут многое рассказать об этих многонедельных боях горсточки отчаянных стариков с фашистскими псами. Плавни побурели от крови.
Кто мог, старался уйти к нашим. Стоило только переплыть Днепр. О «том береге» мечтали. «Тот берег» был символом свободы и жизни. Но не все могли достичь «того берега». Прятались здесь. Жандармы дымом выкуривали их из подвалов, сжигали дома непокорных, убивали, расстреливали — люди не покорялись. Они хотели жить в своем городе. Жить или умереть в нем.
Изгнав людей из их жилищ, оккупанты приступили к систематическому грабежу пустого города. Мы видели города разрушенные, изуродованные и даже начисто сожженные врагами. Теперь мы увидели город, начисто обворованный.
В городе буквально нет ни одного не разграбленного общественного и частного дома. Ни одного.
Сегодня, в первый день освобождения города, уцелевшие жители после четырех месяцев изгнания явились в свои дома. Мы увидели картину чудовищного разгрома. Все мало-мальски ценное — мебель, одежда, даже посуда — похищено оккупантами. Все остальное перебито. Пух из перин. Обломки зеркал. Ножки разбитой табуретки, обрывки книг. Все разбито; загажено. И так буквально в каждой квартире города. Мы заходили в десятки домов, видели выпотрошенные внутренности квартир. Мы встретили Анфису Ивановну Максимову. Она плакала не над крушением годами сколачиваемого дома, — она плакала от обиды. Враги растоптали дорогие ей и не нужные им вещи. Мы видели старуху, она прижала к груди растрепанный семейный альбом и пучок бумажных цветов — все, что она нашла у себя дома. Мы шли по разграбленным улицам, усыпанным обломками стекла и зеркал, и видели выброшенные оккупантами из домов детское креслице, чучело птицы и другие вещи, — такой картины грабежа и разгрома нам еще не приходилось видеть.
Враги успели начисто ограбить город и его граждан — сжечь город они не успели. Они сожгли вокзал, взорвали завод имени Петровского, хлебозавод, электростанцию, мельницу — они сожгли бы все, если бы неожиданный и стремительный удар наших войск не вышвырнул громил из города.
Бойцы гордо проходят по улицам этого маленького, но красивого, приветливого и какого-то очень уютного города. Бойцы могут сказать: «Мы спасли вам ваш театр, ваши больницы, ваши общественные здания, ваши чудесные уютные дома». Но бойцы ничего не говорят — они уходят дальше, на Николаевское шоссе.
Затихают пожары. В город возвращаются люди. Еще в разбитых окнах тонко свистит ветер, еще хлопает оторванными ставнями, еще падают тут и там с шипением головешки, распространяя горький чад вокруг, — но в городе уже возникает жизнь. Властей еще нет, но на улице уже промаршировал отряд милиции во главе с майором Кук. Подле развалин собираются люди. Еще час тому назад совершенно мертвые, пустынные улицы наполняются людьми.
Возле парка стоит старик и смотрит на деревья. Много срублено гитлеровцами.
— Что рассматриваете, дедусь? — спрашиваем его. Он молчит. — А где ваш дом, диду?
— Нема дома. Спалили.
— А семья где?
— И семейства нема. Угнали.
— Ну, хоть имущество какое осталось?
Он не отвечает, все всматривается старыми, больными глазами. Вдруг он восклицает радостно:
— Цел, цел! —и довольно улыбается в усы.
— Кто цел?
— Дуб наш цел. Знаменитый херсонский, — и он показывает нам дуб. — Все срубили, все сломали, — говорит он, — а дуб цел. Нет, нас, стариков, не сломишь, не вырубишь. Мы — дубы. Он мне ровесник был, а может, и старше.
Мы стоим на вышке здания торгового порта — отсюда отлично видны и город, и река. Вот он, Херсон, чудесный, теплый, прекрасный наш город, — теперь навсегда наш. Вот он, Днепр, — могучий, вольный, широкий, наш до самого моря, навсегда наш.
1944., март
ВЕСНА НА ЮГЕ
Я не знаю, что это было, — мечта, вера, уверенность, знание. Но даже в самые горькие дни отступления мы ни на минуту не сомневались: мы вернемся. Мы вернемся к тебе, Одесса. Мы увидим твои лиманы, Николаев. Мы еще будем пригоршнями пить воду из Южного Буга.
Нет, я не обижу наше чувство. Слово «вера» к нему не подходит. Этого слова мало. Сила нашей правды — вот что жило всегда в нас. Грозная сила правды. Правда не могла не победить. Правда нашего дела.
Убежденно пели мы в те дни:
Нас опять Одесса встретит, как хозяев,
Звезды Черноморья будут нам сиять.
Славную Каховку, город Николаев.
Эти дни когда-нибудь мы будем вспоминать.
Эта песня родилась у нас на фронте в дни, когда мы отступали. Ее потом стали петь на всех фронтах, но она всегда оставалась песней южан по преимуществу. В промерзших блиндажах обороны на Миусе пели ее. По дорогам отступления на Дону и Кубани пели ее. В горящем Новороссийске вспоминали Николаев. Обороняя Туапсе, защищали Одессу и наше право прийти туда. И тут и там было Черное море. И тут и там были наши люди.
Казалось: невыносимо долог и тяжек путь от Туапсе до Одессы. На карту было трудно смотреть. Далеко. Но мы прошли этот путь. Мы его прошли.
Нас опять Одесса встретит, как хозяев. Уже сияют нам звезды Черноморья. Две недели тому назад, по пути в Херсон, пролетал я над давно мирной Каховкой. Песок пылал под багровыми лучами солнца, а мне казалось, что выступила кровь павших. Много крови было пролито там, но сейчас мирно струится дымок над хатами. Волы медленно тащат плуги. И радостно парит теплая освобожденная весенняя земля.