За нашу победу, товарищи!
Ночь на 1 января 1942 г.
Станция Ф. в Донбассе
ПЯДЬ РОДНОЙ ЗЕМЛИ
1
Товарищ!
Задумывался ли ты когда-нибудь над этими простыми словами: «пядь родной земли»?
Мы стоим сейчас в большом и протяженном селе, половина его — наша, половина — немецкая, церковь, разрушенная снарядом, — ничья.
Давно уже нет жителей в этом селе, и хаты побиты рикошетами, и огороды ископаны воронками, и улицы днем пустынны; только пули ходят по селу, стучатся о ставни, да бойцы изредка перебегают от хаты к хате, прижимаясь к плетням.
Но каждую ночь на огороде, на нашем краю села, появляется эта женщина с тяпкой. Никто не знает, где прячется она днем, откуда приходит ночью. Ей сурово говорят бойцы: «Эй, тетка, ты зачем тут?» — а она молча показывает на огороды. Там, наперекор войне, серебрится капуста, буйно цветет картошка, тянутся к небу три подсолнуха.
И всю ночь напролет ползет по огороду эта женщина, пропалывает грядки, и стук ее тяпки тонет в артиллерийском громе. Иногда над ее огородом, свистя, пролетает снаряд или мина и рвется где-нибудь неподалеку. Тогда женщина всем телом прижимается, приникает к земле и лежит, обняв грядки руками, словно хочет своим телом прикрыть и спасти дрожащие листья капусты. А когда пыль рассеивается, женщина снова начинает возиться на огороде — ползком, ощупью, пропалывает грядки, бережно расправляет листочки, побитые осколками, охаживает каждый кустик, словно ребенка, раненного бомбой, — и кровь раздавленных помидоров на ее руках.
Так всю ночь работает она на огороде — на крохотной пяди советской земли, а когда забрезжит рассвет, и на востоке дрогнет алая полоска зари, и поползут по небу солнечные штыки лучей, — подымается женщина. Распрямляет усталую спину. И, откинув со лба седую мокрую прядь, стоит, опершись о тяпку, и смотрит на запад — над западом еще клубятся ночные тучи. Так стоит она долго, прислушивается к артиллерийскому грому, и в глазах ее, товарищ, столько тоски и горя, что тяжко в эти глаза смотреть. Губы ее шевелятся. Что они шепчут? Молитвы, проклятья, заклинания?
А я гляжу на эту женщину, на ее седые виски, на морщинки под глазами и думаю: велика наша страна и широки ее просторы, а стоит нашей роте отступить на один шаг, на одну пядь, и пропал огород этой женщины, враги его растопчут.
И тогда я оборачиваюсь назад, и там, за холмами и рекой, угадываю село, куда нас, бывало, отводили на отдых.
Ты знаешь эти прифронтовые села, товарищ. Ты знаешь там каждую хату, и хозяев их, и семейные фотографии в рамочках из ракушек, и историю каждой фотографии, и нарисованные масляными красками дешевые коврики на стене, и что на них нарисовано. Ты приходил в эти хаты со своими товарищами: пыльный, грязный, усталый, ты стучался у порога, словно пришел домой на побывку.
И женщины встречали тебя, как сына и брата.
— Все живы-здоровы? — тревожно спрашивали они. — А где Вася, что ночевал у нас прошлый раз?
— Вася ранен.
— Ой! Сильно?
— Нет! — утешал ты. — Воевать будет! — И спрашивал в свою очередь: — А у вас? Письма были от вашего?
И тебе показывали письма, и ты читал их вслух, солдатские, простые, беглым карандашом написанные письма, такие, как ты сам пишешь домой.
А потом тебя радостно вели в хату. Вся вода хуторских колодцев обрушивалась на тебя, чтобы смыть походную пыль. Все перины, подушки, заветные наволочки с кружевами, невестины простыни вытаскивались из сундуков, чтоб служить тебе. На резную деревянную кровать клали тебя, как самого дорогого гостя. И пока ты спал, женщины стирали твою соленую от пота рубаху и тихо, чтоб не разбудить тебя, грустно пели.
— Вот и наш так где-то воюет! — вздыхали женщины и показывали тебе карточку «нашего» в рамочке из ракушек.
И с этой карточки глядело на тебя незнакомое и как будто очень знакомое лицо, словно это был товарищ из соседнего взвода: такая же пилотка, сдвинутая на правое ухо, тот же расейский нос, и честные, простецкие глаза, и веснушки, как звезды... И за долгие месяцы войны стали тебе эти прифронтовые села второй родиной, и старушка в подслеповатой хате — словно вторая мать, и дивчата — как сестры, и босоногие синеглазые ребятишки — точно родные дети. И не раз, глядя на них, думал ты растроганно: «Вот и мои где-то так...»
Но стоит тебе и твоей роте, товарищ, отступить на один шаг, одну пядь нашей земли отдать врагу — и фашист ворвется в это село, чтобы грабить, жечь и убивать. У знакомого плетня, под вишнями, он расстреляет старушку за сына-красноармейца; знакомую тебе карточку в рамочке из ракушек, озоруя, изрешетит пулями; дивчат, которых ты целомудренно звал сестрами, изнасилует; босоногих ребят, твоих приятелей, продаст в рабство; село разорит, испакостит и взберется с грязными солдатскими сапогами на резную деревянную кровать, — на твою кровать, товарищ! — чтоб сыто храпеть среди чужого ему горя, слез и стонов.
На Дон я гляжу теперь, на тихий и вольный Дон, и там, в дыму и пламени, вижу Ростов, многострадальный Ростов, славу нашего фронта.
Забыл ли ты Ростов, товарищ, и ноябрьские дни, и лед на донских переправах, и виселицы в Ростове, и над тротуарами синие ноги повешенных? Забыл ли ты, как встречали нас — избавителей — мученики Ростова, и как бежали немцы, и вкус и запах победы, и сияние воинского счастья?
А мне вспоминается старушка в ветхой шубенке. Как бежала она за нами по тротуару, как, задыхаясь, кричала: «Деточки! Деточки!» — и, добежав, сунула мне в руку какую-то баночку.
— Что это? — удивленно спросил я.
Но она ничего не могла объяснить, только повторяла:
— Деточки! Деточки!
И я взял эту баночку — пузатую, какого-то старомодного вида, теперь не делают таких, — и на ней увидел ярлык. Старческим, аккуратным почерком было написано: «Гусиный жир. Смазывать в морозы нос, щеки и лоб».
Спасибо, бабушка! Мои ребята до дна использовали твою баночку. Гусиный ли жир, твоя ли материнская ласка согрели нас, но зимой у нас обмороженных не было.
И теперь, когда я вижу, как горит Ростов, мне вспоминается эта старушка, похожая на мою мать. Как бежала она за нами... Как крестила нас вслед мелкими-мелкими крестиками... И провожала долгим взглядом. А мы уходили по таганрогскому шоссе навстречу новым боям.
Да, товарищ, велика наша Родина и широки ее просторы, но нет у нас клочка земли нелюбимого, пяди земли недорогой. Здесь каждый вершок полит кровью отцов и дедов, соленым, трудовым потом, горячей слезой. И на каждом клочке живут и трудятся родные люди. И за каждый вершок земли больно. И за каждый пустырь охота драться. И за каждое село глотку готовы мы перегрызть врагу.
Оглянись назад, товарищ, — родные села за твоей спиной, привольные донские степи, кубанские пшеничные просторы и снежные гребни Кавказа, и черные вышки Баку... Ни шагу назад, товарищи! Ни пяди врагу! Ни пяди!
2
Товарищ!
Мы деремся с тобой на родной земле, и донские степи — друзья нашей юности, и Северный Донец — река нашего детства.
Но вот рядом со мной дерутся узбек Аскар Шайназаров, и таджик Шотманбай Курбанов, и Хачик Авакьян из Армении, и Лаврентий Микава из Грузии, и азербайджанцы Исса Карджиев и Магарем Алиев — приятели из Шамхора. Они пришли сюда с кавказских гор и среднеазиатских степей драться за мой Донбасс и за твой Дон, товарищ. Недолго оставалась для них чужой наша природа. Они осмотрелись, привыкли и полюбили пропахшие порохом и полынью наши степи. Скоро они говорили:
— Эй! И у нас такой бугор есть. И у нас такой камень есть. И у нас такой сад есть. Только у нас сад больше. Га! Персик у нас, апельсин у нас... А тут вишня... ничего... Вишня тоже сладкий фрукт... Дон — тоже прохладная река...
И теперь казались грузину холмы и скалы донецкого кряжа отрогами кавказских гор, и теперь казались узбеку пыльные донские степи продолжением бескрайних, знойных, солончаковых среднеазиатских просторов. И Дон стал для них Курою, Тереком, Аму-Дарьей, как для украинцев Дон стал Днепром, для белорусов — Березиной, для уральцев — Камой, для сибиряков — Енисеем.