Вот так она представляла себе свой первый поцелуй, если уж он случится. «Но он не случится», — думала она еще вчера. Не случится, потому что Юлька не выйдет замуж. Ей нельзя выходить замуж, — она должна ведь стать инженером-электриком.
А Шульга шел домой и тоже морщился.
«Ну зачем это я? Ну зачем? Хорошая в основном девочка. Верно, хорошая. Зачем я?»
Но уже ничего нельзя было исправить.
И когда Рябинин, встретив на другой день Юльку, удивленно спросил ее: «Ты что, больна?» — она только подобралась вся и пробормотала:
— Нет... Ничего...
Ей показалось, что и Рябинин смотрит на нее, как Шульга.
А в школе уже надвигались выпускные вечера, и небритые семигруппники сдавали последние зачеты.
Запоздалая нежность к школе росла у них по мере того, как число несданных зачетов уменьшалось. Размякшие, они ходили по школе, как уезжающие бродят по комнатам опустевшего дома, где сняты со стен картины и фотографии, сдвинута мебель и уложены чемоданы.
И, как отъезжающие, они уже ощущали пространство и дорогу.
Они собирались по вечерам у окон и негромко разговаривали:
— Ты куда?
— А ты?
Ковбыш мечтал о море. Ему рассказывал кто-то о Новороссийске, о городе, который качается на воде, как лодка. Ковбыш завидовал выпускникам и проклинал школу.
А Алеша, мечтавший о будущности государственного деятеля, пришел, наконец, на «лимонадный завод» и, кусая губы, сказал хозяину:
— Ну ладно, давай бутылки мыть!
И хозяин долго смеялся, под пикейной рубашкой-апаш колыхался круглый животик.
А Лева Канторович, которого бабушка хотела видеть знаменитым адвокатом, поступил кассиром в бакалейный и москательный магазин своего дяди.
Колтунов пришел туда покупать краски и беседовал с Канторовичем.
— Я думаю о вечности, — говорил другу Лева, принимая у покупателей деньги. — Вы платите за подсолнечное масло? Тогда правильно. Я думаю о вечности, Арсений, вот почему я мирюсь. Это жалко, правда, — кассир в бакалее? Да? Но что мы знаем о вечности? Получите чек, гражданка. Что мы знаем? Я мыслю, я чувствую, я трепещу перед закрытым занавесом и пытаюсь приподнять его, — и что мне тогда бакалея? Может быть, так надо, чтобы я был в бакалее? А ты? Останешься в городе?
— Зачем? — пожимал плечами Колтунов. — Я еду.
— Едешь? А, да! Это хорошо. Едешь? Да. Хорошо это. Здесь бывают часы, когда мало покупателей, я могу читать тогда. Вот у меня «могучая кучка», — он нежно погладил рукою стопку книг. — А когда я читаю, кто равен мне в этом мире? Бакалея! Ха! Я даже могу писать здесь. У меня есть кое-какие мыслишки, но это потом, как-нибудь. Мы поговорим еще. Да, ты едешь... Куда собственно?
— В д-д-деревню...
— В деревню? Что?
— Я 6-буду учителем. Это надо сейчас. Ш-шкрабом...
— Шкрабом?.. Школьным работником, значит?.. Это нехорошее слово: шкраб. У этого слова клешни... Говорят, они голодают, деревенские шкрабы? А?
— Наверно... Н-но это неважно...
— Ну да! Конечно. Впрочем, ты все равно сбежишь оттуда через месяц... Там не топят школы зимой. Что ж, ты не мог остаться здесь? Я тебя устрою.
— Спасибо... Я хочу в деревню. Я жил в ней все детство. Мой отец там умер. Он был земский врач.
— Да? Ну, прощай... На выпускном вечере будешь? Я провожу тебя до дверей. Не зацепись за этот бочонок. Масло. Какая погода хорошая!
— Июнь...
— Да... Что я еще хотел сказать тебе? Да... Вот что. А может быть — ты думал над этим? — может быть, мы и в самом деле, — я, еще другие, — может быть, мы опоздали родиться? А? Вот что я тебе хотел сказать.
Колтунов рассеянно посмотрел на Канторовича и ответил, протирая очки:
— Н-не думаю...
Пух с тополей летит по городу.
Утром за чаем мать робко спросила Руву:
— Ну, Рува, ну, что же это будет, ну?
Воробейчик сердито отодвинул чашку с голубыми китайцами и встал.
— Я знаю? — пожал он плечами.
Разговор этот был ему неприятен. Он начал искать кепку.
— Ты перешел в седьмую группу, Рува... — говорила мать умоляюще, — Ты уже большой, ты уже не маленький. Что же будет? Пойди к отцу или брату Соломону, надо же. Или, хочешь, я тебя в фотографию устрою? Это хорошее, выгодное дело. Сейчас все хотят иметь портреты.
— Мама!
— Или нет? Ну, хорошо, реши сам. Но когда же?
Воробейчик нашел кепку: она валялась за сундуком.
— Фотография! — мрачно усмехнулся он. — Ах, мама, если бы вы знали, что у меня на душе!
Он открыл дверь. Пух метался над городом. Одна пушинка села на Рувкину кепку, другая, покрутившись по комнате, обессиленно упала на пыльный пол.
— Здесь не вырастет тополь, — покачал головой Рувка, — никогда! — Он растер пушинку ногою и вышел на улицу.
Мороженщик стоит на перекрестке. Баба над корзиной семечек — как наседка. Мальчик с коробочкой липких ирисок. В деревянной будке продают черный квас. Как изобильна жизнь!
— Есть вафли с именем вашей невесты, молодой человек, — небрежно говорил Рувке мороженщик. — Прикажете наложить?
Рувка растерянно смотрит на косую бороду мороженщика.
— Вы были бутафором в театре, — говорит Рувка, — я вас знаю. Вы брали у нас подсвечники, шандалы для пьесы «Миреле Эфрос».
— Какие теперь театры!
— Вы взялись за мороженое? Почему?
— Жара...
У Воробейчика нет невесты. У мороженщика нет вафли с именем «Рува».
— Это очень редкое имя, — извиняется мороженщик. — Я положу вам вафлю с именем вашего лучшего друга.
Воробейчик разводит руками...
— У меня нет друзей...
Сонный мальчик с ирисами прислонился к забору. Жара такая, что ирисы вот-вот потекут грязной и тощей струйкой.
— Теперь нет таких великих артистов, — зевает мороженщик. — Вам еще одну порцию? Или вот Мамонт Дальский...
— Вы работали с ним?
— Молодой человек! Я единственный из бутафоров, которого Мамонт Дальский не бил!
Какая скука! Рувка съедает третью порцию и не знает, что ему делать дальше.
— А, Юлий Цезарь из Конотопа! — раздается сзади. — Вот кого мне привелось увидеть на прощанье.
Рувка вздрагивает. Никита Ковалев, размахивая чемоданом, подходит к нему.
— Ну, здравствуй! — весело говорит Никита, а Воробейчик бледнеет. — Не бойся!
Ковалев ставит чемодан наземь, поднимается пыль.
— Угощаешь?
— Да, да, разумеется — Пожалуйста... Дайте порцию...
— Позвольте узнать имя вашей невесты? — осведомляется мороженщик и энергично полощет вафельницу в мутной воде.
— «Удача» — имя моей невесты, — отвечает твердо Никита, а Воробейчик гадает: не пора ли удрать? — Я давно не видал тебя, Рува. Ты проворнее зайца. Почему тебя нигде не видно?
— Зачеты... Некогда... — бормочет Рува.
— Ах, да! Ты ведь не исключен из школы. Это странно, что тебя не исключили вместе со мной. Ты не находишь?
— Нет. Почему же?..
— А Хрума выслали. Забавный был человек, между прочим. Любил огурцы к чаю.
Молчание. Мороженщик торжественно подает вафлю.
— Такого имени нет: «Удача», — говорят он улыбаясь. — Молодой человек шутит. Я служил на сцене, я умею понимать шутки. Кушайте на здоровье!
— Спасибо! — Ковалев берет вафлю.
Мороженое тает в руке. Молоко течет по пальцам.
— Ты уезжаешь? — неуверенно спрашивает Воробей чих.
— Как видишь.
— Далеко?
— Отсюда не видно.
— Зачем?
— Искать «Удачу» — мою невесту.
— Желаю найти!
— Найду! Спасибо за мороженое. Мокрое. Хорошо. — Никита подымает чемодан и взмахивает им.
— Ты выдал? — тихо спрашивает он.
— Не я, не я... — лепечет Рува. — Слово чести — не я... Они сами...
— Ладно... Прощай!
Никита пренебрежительно машет рукой и пускается в путь.
Воробейчик смотрит вслед: ровное колыхание удаляющейся спины, покоробленный тротуар, длинный тополек, похожий на нескладного подростка, пух...
— Никита! — вдруг кричит Воробейчик и бросается догонять Ковалева.