Перенегритянил! Свои провинциализмы типа «чудовищнейшего волнения» Кизи сохранил даже после колледжа, аспирантуры и периода литературной славы.
– Как это случилось? – спрашивает, имея в виду зуб, Вольный Фрэнк.
– Он подрался с одним Ангелом Ада, – говорит Горянка.
– Что?! – Вольный Фрэнк искренне обескуражен.
– Да! – продолжает Горянка. – Тот ублюдок ударил его цепью!
– Что?! – орет Фрэнк. – Где? Как его звали?! Кизи бросает взгляд на Горянку.
– Ну ладно, – говорит она.
– Как его звали?! – настаивает Фрэнк. – Как он выглядел?!
– Горянка плетет сама не знает что, – говорит Кизи. – Я попал в аварию.
Всем своим видом Горянка выражает полнейшее раскаяние. Поединки с участием Ангелов для Фрэнка не шутка. Кизи разгоняет… флюиды. Он усаживается в одно из старых театральных кресел. Разговор он начинает в мягких, спокойных тонах, словно обращается к одной Горянке, а может, и к кому-то еще.
– До смешного доходит, – говорит он, – в тюрьме есть ребята, которые провели там столько времени, что никакой другой вещи не знают. Тюрьма – вот их прикол. Они нахватались тюремных выражений.
…все обступают Кизи, рассаживаясь по старым театральным креслам или на полу. Сгущается мистический туман…
– …только это не их выражения, это язык надзирателей, копов, прокурора, судьи. Это сплошные цифры. Один, например, говорит: «Что стряслось с бедолагой таким-то?» А другой отвечает: «Да он же в 34-м», – это тюремный корпус. «Его взяли по 211-й»… – для каждой вещи у них свои цифры, полиция по радио так общается… – «его взяли по 211-й, но он может отвертеться и сесть по 213-й, получит от трех до пяти, а при хорошем поведении – полтора». Копам это все по душе. Если вы играете в их игру, у них улучшается самочувствие. Гонятся они, к примеру, за каким-нибудь малым, ловят его, наставляют пистолеты, и дернись у него хоть один мускул, тут же с готовностью вышибут ему мозги, зато потом, как только они упекут его в тюрягу, кто-нибудь из них его навестит и спросит о здоровье жены, а тому полагается отвечать: спасибо, мол, хорошо, а как ваши детишки, то есть, наигрались мы с тобой в «полицейских и воров», а теперь вполне можем друг другу понравиться. И многие из тех, что там сидят, этим правилам следуют; ведь других-то они не знают. Когда ты в бегах, ты тоже играешь по их правилам. Как-то раз в Хейт-Эшбери я услышал, как что-то ударилось позади меня о тротуар, – оказалось, это выпал из окна ребенок. Сбежалась куча народу, а одна женщина плачет и пытается его поднять, причем я знаю, что мне надо подойти и сказать, чтобы она его не трогала, но я этого не сделал. Я боялся, что меня узнают. А потом я увидел, как неподалеку, на той же улице, коп оформляет штраф за неположенную стоянку, и хотел подойти и попросить его вызвать «скорую помощь». Но и этого я не сделал. Я пошел себе дальше. А вечером я слушал по телевизору новости, и там рассказали о ребенке, который выпал из окна и умер в больнице.
Так вот что делает с человеком игра в «полицейских и воров». Только это уже моя мысль. Разгадывая притчи, я смотрю вокруг, на лица сидящих. Взоры всех устремлены на Кизи, и все они, я в этом ничуть не сомневаюсь, думают: так вот что делает с человеком игра в «полицейских и воров». Несмотря на скептицизм, который я принес в их среду, я начинаю вдруг испытывать их чувства. Я в этом уверен. Я чувствую, что становлюсь искушенным в чем-то таком, чего внешний мир – мир, откуда я пришел, вероятно, не в состоянии уразуметь, а это и есть метафора – все происходящее, – древняя и глубокая, глубже, чем…
С залитой солнцем Харриет-стрит входят два парня, с виду явные торчки, и направляются к Кизи. Один молодой, в спортивном свитере и индейских бусах, на которых висит амулет. – короче, типичный кислотный торчок. Однако другой, постарше, чрезвычайно опрятен. У него длинные черные волосы, однако аккуратно расчесанные, слегка подкрученные, как у галантного кавалера, усы, однако аккуратные, расписанная немыслимыми цветами рубашка, однако чистая, хорошо сшитая и дорогая, черная кожаная куртка, только не мотоциклетная, а больше похожая на пиджак, и пара английских ботинок, которые наверняка обошлись ему долларов в 25–30. Поначалу здесь, в Норт-Биче, он выглядит чужаком, этаким бродягой с тысячедолларовым гардеробом. Однако взгляд у него абсолютно честный. Резкие черты его худого лица дополняются парой глаз, горящих огнем истины. Он говорит, что зовут его Гэри Голдхилл и он хочет взять у Кизи интервью для выходящей в Хейт-Эшбери газеты «Оракул», когда, мол, можно это сделать?… Но совершенно очевидно, что снять камень с души ему необходимо немедленно – дело неотложное.
– Дело в том, Кен, – говорит он с английским акцентом, но это акцент людей среднего класса, приятный акцент жителей центральных графств. – Дело в том, Кен, что многие люди обеспокоены твоими словами или тему как пишут о твоих словах газеты, – об «окончании кислотной школы». Тебя многие уважают. Кен, ты один из героев психоделического движения, – у него типичная для жителей английских центральных графств манера разбивать длинные слова на слоги: пси-хе-де-ли-чес-кое дви-же-ние, – и они хотят знать, что ты имеешь в виду. В Хейт-Эшбери происходит прекраснейшая вещь, Кен. Многие впервые открывают двери своего разума, но такие люди, как ты, должны им помочь. У нас только два пути, Кен. Мы можем либо изолировать себя от мира, уйдя в монастырь, либо основать религию на основе деятельности Лиги Духовного Развития, – Лиги Ду-хов-но-го Раз-ви-тия, – и употреблять кислоту и траву законным образом, в качестве священных ритуалов, и тогда никому не придется изо дня в день пугаться каждого стука в дверь.
– Может, употреблять все это в качестве священных ритуалов еще хуже, говорит Кизи.
– Тебя не было почти год, Кен, – говорит Голдхилл. – Ты можешь и не знать, что происходит в Хейт-Эшбери. Движение ширится, Кен, и тысячи людей уже нашли для себя нечто прекрасное, они очень искренни и преисполнены любви, однако страх и паранойя, Кен, ожидание стука в дверь приводят к страшным вещам, Кен. Все это ответственно за множество скверных улетов. Люди ловят не тот кайф, Кен, ведь стоит им принять кислоту как они начинают чувствовать, что в любой момент может раздаться стук в дверь. Мы должны объединиться. Ты должен помочь нам, Кен, а не действовать против нас.
Кизи поднимает голову и смотрит не на Голдхилла, с куда-то в дальний угол погруженного в темноту гаража. Потом, все еще глядя вдаль, он начинает говорить тихим отрешенным голосом:
– Если вы не понимаете, что я помогал вам всеми фибрами своей души… если вы не понимаете, что я для этого сделал, через что мне пришлось пройти…
…сгущается, сгущается…
– Я знаю, Кен, но репрессия…
– Мы сейчас переживаем период, подобный периоду Святого Павла и раннего христианства, – говорит Кизи. – Святой Павел сказал: если тебя обосрут в одном городе, иди в другой город, если же и в том городе тебя обосрут, иди в третий…
– Я знаю, Кен, но ты велишь людям прекратить прием кислоты, а они прекращать не собираются. Они открыли двери своего разума, о существовании которых и не подозревали, и это прекраснейшая вещь, а потом они читают в газетах, что человек, которого они всегда уважали, вдруг велит им остановиться.
– Есть куча вещей, о которых я не могу рассказать газетчикам, – говорит Кизи. Он по-прежнему смотрит вдаль, а не на Голдихилла. – Как-то ночью в Мексике, в Мансакильо, я принял немного кислоты и бросил на «И-цзин». А «И-цзин»… самое замечательное в «И-цзин» то, что любовных посланий она не признает, она влепит тебе оплеуху, если ты ее заслужил… так вот, по книге вышло, что мы подошли к какому-то пределу, мы больше никуда не движемся, настало время искать новый путь… и я вышел на улицу, а там разразилась гроза, повсюду сверкали молнии, я поднял руку к небу, сверкнула еще одна молния, и внезапно у меня появилась вторая кожа из молнии, из электричества, словно костюм из электричества, и я понял, что внутри нас находятся ростки супергероизма и что мы можем стать либо супергероями, либо ничем. – Он опускает глаза. – Этого я газетчикам сказать не мог. Разве им это скажешь? Тогда бы в тюрьму меня уже не посадили, меня отправили бы в Пескадеро.