Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Я вижу, ты уже совсем стал полярным волком! — устало сказал Ковалев, вытирая мокрое лицо концами шарфа.

— Привык, — спокойно, не без достоинства отозвался Журба.

Прежде чем разжечь примус, они выколотили кухлянки от снега, разостлали на полу оленьи шкуры.

Когда чайник вскипел, началось самое приятное — чаепитие.

— Это награда за труд! — и Журба с блаженством охватил горячую кружку руками. — Нелегко соорудить такой дворец в пургу!

— Пастух, наверное, уже давно прискакал в свое стойбище. Волноваться за нас будут, искать поедут, — невесело сказал Ковалев, наливая в свою кружку кипятку.

Секретарь не ошибся: в стойбище Майна-Воопки люди действительно волновались. Бригадир послал пять пастухов на розыски Ковалева и Журбы, сам с остальными пастухами отправился в стадо. В пургу бригадир был особенно бдительным: в такое время чаще всего можно было ждать нападения волков на стадо.

Из мужчин в стойбище остался только один Воопка. В очаге его была большая радость — родилась дочь. Поэтому Майна-Воопка и оставил брата дома.

Вздрагивал от толчков ветра полог. Мигало в лампе пламя. Скрипели палки остова яранги.

— Ой, как дует! — тревожно сказала Кычав и тут же снова склонилась над уснувшей дочерью. Осторожно, чтобы не разбудить своим дыханием малютку, Воопка всматривался в ее крошечное личико. Нежная улыбка не сходила с его лица. Жена его брата Унмынэ, облокотившись о колени, обхватив лицо руками, смотрела на счастливых родителей и их ребенка и тоже улыбалась. В их дружном, мирном очаге, состоявшем из двух семей, появилась новая жизнь, новая радость.

— Спит. Наверное, сон хороший видит… как будто улыбается, — тихо сказал Воопка.

А пурга все дула. Остов яранги трясло еще сильнее.

— Ничего! Скоро в теплом, крепком доме жить станем, — мечтательно промолвил Воопка. — В таком доме Мэвэт сейчас живет. Стен его не раскачает пурга, как качает нашу ярангу. Хорошо в новом доме ребенку будет. Мы ей красивую кроватку поставим.

— Возле печки поставим, — живо отозвалась Кычав, — там тепло девочке будет, не простудится. И нашу большую кровать тоже поставим.

— А где наша кровать будет? — спросила Унмынэ. — Или мы перестанем жить одним очагом?

— Что ты, что ты! — замахал руками Воопка. — Мы по-прежнему станем жить одним очагом. Мы, с братом уже давно договорились об этом.

Унмынэ облегченно вздохнула и тихо сказала:

— Мы с мужем не сможем жить без вас, мы от тоски помрем, если одни останемся.

— Нет, нет, вместе, обязательно вместе жить, надо, — повторил Воопка. — У нас будет очень хороший дом. Ого! Я сам могу сделать новое жилище. Мой друг Фомичев передал моим рукам свое уменье. Мои руки привычными стали для этой работы.

— А какое имя будет у нашей дочери? — спросила Кычав.

— Давай опять думать, — отозвалась Унмынэ и прибавила огонь в лампе, чтобы лучше видеть крошечное личико девочки. — Это должно быть очень красивое имя…

Проснулся Журба от шума примуса. По часам было уже позднее утро. Снаружи по-прежнему доносился в убежище глухой шум пурги.

— Ну, как спалось? — спросил Ковалев, заглядывая в закипающий чайник.

— Хорошо, Сергей Яковлевич, слалось. Снилось, будто я на пляже Черноморского побережья загораю, — пошутил Владимир.

— Вот этому я уж не поверю, — засмеялся Сергей Яковлевич.

— Поверить, верно, трудновато, — согласился Владимир. — Тем более что мне снилось совсем другое, будто я голый валяюсь на холодном полу и все натягиваю на себя какой-то дырявый мешок, чтобы хоть немного согреться.

— Ну, тогда подымайся скорей, сейчас чаем согреемся.

Сняв малахай, Ковалев умылся снегом, тщательно причесался.

— А ты чего нахохлился, как курица? — обратился он к Владимиру. — Встань, умойся, приведи себя в порядок. Если ты хочешь знать, здесь это гораздо необходимее, чем дома: если ты, не умоешься дома — ты будешь просто неряха, а если здесь не умоешься — будешь и неряха и тряпка. Вот, брат, как получается!

Журба вскочил на ноги и вдруг почувствовал, как его насквозь пробирает дрожь.

— Двигаться, двигаться! — негромко приказал Ковалев. — Утро меня точно такой же пулеметной дробью встретило.

— Откройте форточки, проветрите помещение, приготовьтесь к гимнастике, — с трудом владея челюстями, пошутил Владимир. — На-чи-най!

И он начал бегать на одном месте, выделывая руками самые замысловатые движения. Когда зубы его, наконец, перестали выбивать дробь, Ковалев предложил:

— Теперь выпей кружку горячего чаю, а потом возьмешься за свой туалет.

— Нет, нет! Это я сделаю до завтрака! — запротестовал Журба. Захватив полные пригоршни хрустящего снега, он принялся яростно тереть им лицо.

После чая долго играли в шахматы, изготовленные Владимиром из бумаги.

Сергей Яковлевич, умевший разглядеть в человеке его солнечную сторону, вскоре расположил Владимира, чуткого к искренности, на самый задушевный тон. Если Владимир почему-либо смущался, Ковалев смотрел ему прямо в глаза с каким-то особенным выражением, как бы говорившим: «Да, да, понимаю. Я сам испытывал подобное».

О многом рассказал Владимир в тот день вынужденного бездействия: и о своей дружбе с Тымнэро, и о своем искреннем уважении к дремуче-темному и как-то по-своему необыкновенно мудрому старику Ятто, и о своей заветной мечте написать когда-нибудь книгу о чукотском народе, и о серьезном намерении исследовать чукотский фольклор.

А Ковалев внимательно все слушал и слушал, порой одним словом, взглядом, жестом, как сказочным золотым ключиком, раскрывая в своем собеседнике наиболее глубокие тайники.

— А вот о Нояно почему ничего не расскажешь?

Владимир вспыхнул, смущенно посмотрел на Ковалева. Сергей Яковлевич улыбнулся доверительно, дружески. Журба минуту помолчал и ответил:

— О том, что у меня в сердце к Нояно, как-то думается, мечтается очень красиво, а вот рассказать… пожалуй, и не сумею.

— Думается, мечтается очень красиво, — тихо повторил Сергей Яковлевич. — Это ты хорошо сказал. Вот и не выпускай из сердца, пусть там будет…

Оба долго молчали. Журба, перенесенный в своих мечтах к Нояно, не заметил, как изменилось лицо Ковалева.

Никогда, ни с кем не пытался Ковалев поделиться своим горем. Иногда бывало так, что друзья, угадывая, когда накатывалась на него свинцовая волна тоски, пытались отвлечь его от мрачных мыслей, развеселить.

И тогда Ковалев становился замкнутым, порой даже раздражительным. Он замечал, что этим обижает своих друзей, и ему становилось еще тяжелее.

И вот сейчас, от того ли, что Владимир только что в разговоре был подкупающе искренним, или от того, что, сумев раскрыть его до самих глубин, Ковалев не мог не раскрыться сам, ему впервые захотелось рассказать, как любил он жену, как страшно трудно теперь ему, когда ее не стало. Ковалев приподнялся над оленьей шкурой, на которой лежал, внимательно всмотрелся в Журбу. И тут печальная и вместе добродушная улыбка появилась на его лице. «Зачем я буду врываться со своей черной, тяжелой тучей в его голубые, солнечные дали… Пусть мечтает», — подумал он и снова улегся на оленью шкуру.

…На третьи сутки пурга, наконец, утихла. Путники пробили лопатой тоннель и выбрались из своей берлоги. От ослепительного света стало невыносимо больно глазам. Плотно прибитый снег горел холодным, радужным огнем густо рассыпанных искр. Журба швырнул рукавицы на снег, с необоримым желанием сгребать искры в пригоршни. Но как только он нагнулся, искры мгновенно потухли. Владимир надел рукавицы, внимательно осмотрелся. Снежные заструги, устремленные в том направлении, куда недавно дул ветер, четко вырисовывались своими круглыми козырьками; козырьки были с такими тонкими и острыми краешками, что о них можно было порезаться. При взгляде на плавные стремительные линии застругов создавалась иллюзия движения. Казалось, что пурга, приняв окаменелые формы, по-прежнему совершает свой неудержимый бег.

Чувствуя, что у него закружилась голова, Журба закрыл глаза.

45
{"b":"546363","o":1}