Выйдя из-под горячей воды, мы дрожали на ночном ветру. Наша одежда осталась в другом блоке, но нам обещали выдать новую.
Около полуночи нам приказали бежать. «Быстрей!» — орали охранники. «Чем быстрей будете бежать, тем скорее завалитесь спать!»
Через несколько минут этой безумной гонки мы оказались у входа в новый блок. Заключенный надзиратель ожидал нас. Это был молодой поляк, улыбавшийся нам. Он заговорил с нами, и, несмотря на усталость, мы его терпеливо слушали.
«Друзья, вы в концентрационном лагере Аушвиц. Перед вами долгий путь, полный страданий. Но не лишайтесь присутствия духа. Самой страшной опасности — селекции — вы уже избежали. А теперь соберитесь с силами, не теряйте головы. Мы все увидим день освобождения. Верьте в жизнь. Самое главное, сохраняйте веру. Гоните прочь отчаяние, и смерть вас минует. Ад не вечен. А теперь — просьба или маленький совет: пусть между вами будет товарищество. Мы все товарищи по несчастью, один и тот же дым витает над нашими головами. Помогайте друг другу — это единственный способ выжить. Довольно слов, вы устали. Послушайте: вы в блоке № 17. За порядок здесь отвечаю я. Со всеми жалобами обращайтесь ко мне. Это все. Можете ложиться спать по двое на койку. Спокойной ночи». Первые человеческие слова.
Едва взобравшись на койки мы заснули глубоким сном.
Наутро узники-«ветераны» встретили нас без враждебности. Мы сходили к умывальникам, получили новую одежду. Нам принесли черный кофе.
Из блока мы вышли около десяти часов, так что успели сделать уборку. Снаружи нас обогрели солнечные лучи. Мы заметно приободрилась, так как ощущали благотворное воздействие ночного сна. Друзья разыскивали друг друга, чтобы обменяться новостями. Мы говорили о чем угодно, только не о пропавших. Все сходились на том, что война близится к концу.
К полудню нам принесли суп: по тарелке густого супа каждому. Как ни терзал меня голод, я отказался притронуться к супу. Я все еще оставался тем избалованным ребенком, что и раньше. Отец проглотил мою порцию.
Потом мы устроили небольшую сиесту в тени блока. Похоже, что тот эсесовский офицер в грязных бараках солгал нам. Аушвиц и впрямь напоминал дом отдыха…
Во второй половине дня нас построили. Три заключенных принесли стол и какие-то медицинские инструменты. Закатав левый рукав, каждый подходил к столу. Трое «ветеранов», вооружившись иглами, накалывали нам на левой руке номера. Я стал А-7713. С тех пор у меня не было другого имени.
В сумерках — перекличка. Возвращались рабочие команды. У ворот оркестр играл военные марши. Десятки тысяч заключенных стояли рядами, пока эсесовцы выкликали их номера.
После переклички узники из всех блоков разбрелись в поисках друзей, родственников и соседей, прибывших с последним эшелоном.
Проходили дни. Утром — черный кофе. В полдень суп. После трех дней я жадно съедал любой суп. В шесть часов вечера — перекличка. Затем хлеб с чем-нибудь. В девять часов — спать.
Уже восемь дней мы находились в Аушвице. Однажды мы ожидали удара колокола, означающего конец переклички. Внезапно я услышал, как кто-то пробирается по рядам, спрашивая: «Кто из вас Визель из Сигета?»
Тот, кто нас разыскивал, оказался маленьким человечком в очках, с высохшим сморщенным лицом. Мой отец откликнулся: «Я Визель из Сигета».
Человечек долго разглядывал его, щурясь. «Вы не узнаете меня — вы не узнаете меня. Я ваш родственник, Штейн. Вы уже забыли меня? Штейн! Штейн из Антверпена. Муж Рейзел. Ваша жена приходилась Рейзел тетушкой. Она часто писала нам… и такие письма!»
Отец не узнал его. Вряд ли он мог знать его, так как отец всегда был по горло занят жизнью еврейской общины и значительно меньше интересовался семейными делами. Он вечно отсутствовал, погруженный в свои мысли. (Однажды в Сигете к нам в гости приехала кузина. Она ела с нами за одним столом и прожила у нас больше двух недель прежде, чем отец обнаружил ее присутствие). Нет, он не мог припомнить Штейна. Я же узнал его сразу. Я был знаком с его женой Рейзел до ее отъезда в Бельгию.
Он рассказал: «Меня депортировали в 1942 году. Я услышал, что прибыл транспорт из вашей области, и пришел разыскать вас. Я подумал, может, вы что-нибудь знаете о Рейзел и моих ребятишках. Они оставались в Антверпене…»
Я ничего не слыхал о них. С 1940 года мама не получала от них ни одного письма. Но я соврал: «Да, у мамы были известия от вашей семьи. У Рейзел все в порядке, с детьми тоже…»
Он заплакал от счастья. Он хотел бы остаться подольше, узнать подробности, насладиться добрыми вестями, но появился эсесовец, и ему пришлось уйти, пообещав, что он снова зайдет завтра.
Колокол подал сигнал разойтись. Мы отправились получать наш ужин — хлеб с маргарином Я зверски проголодался и тут же проглотил свою порцию.
«Тебе бы не следовало съедать все сразу. Еще завтра день»… — заметил отец.
Однако заметив, что его совет запоздал и от моей порции уже ничего не осталось, он даже не притронулся к своей. «Лично я не голоден», — сказал он.
Мы пробыли в Аушвице три недели. Делать ничего не заставляли. Мы вволю спали днем и ночью.
Нашей единственной заботой было избегать перемещений, оставаться здесь как можно дольше. Это оказалось несложно: просто не нужно было называться квалифицированным рабочим. Чернорабочих держали до самого конца.
А в начале третьей недели заключенного — старосту нашего блока отстранили от должности, его сочли слишком гуманным. Наш новый начальник оказался зверем, а его подручные — сущими чудовищами. Хорошие деньки миновали. Мы стали подумывать, не лучше ли постараться попасть в список для очередного перемещения.
Штейн, наш родственник из Антверпена, продолжал навещать нас и время от времени приносил пол-порции хлеба.
«Это тебе, Элиэзер».
Всякий раз, когда он приходил, по его лицу катились слезы. Он часто повторял моему отцу: «Заботься о своем сыне. Он очень слаб и сильно исхудал. Следи за ним хорошенько, чтобы избежать селекции. Ешьте! Не важно, что и когда. Ешьте все что можно. Слабый здесь долго не протянет…»
А сам он был такой худой, такой высохший, такой слабый…
«Единственное, что поддерживает мою жизнь, — часто повторял он, — это то, что Рейзел и дети живы. Если бы не они, я бы больше не вынес».
Однажды вечером он пришел к нам, лицо его сияло.
«Только что прибыл эшелон из Антверпена. Я пойду к ним завтра. Наверняка будут какие-нибудь известия.»
Он ушел.
Больше мы его не видели. Он получил известия. Он узнал правду.
По вечерам, лежа на койках, мы пытались петь какие-нибудь хасидские песни, и глубокий торжественный голос Акивы Драмера надрывал нам душу.
Некоторые из нас беседовали о Боге, Его таинственных путях, о грехах еврейского народа, о грядущем освобождении. Однако я перестал молиться. Как я понимал Иова! Я не отрицал существования Бога, но я усомнился в Его абсолютной справедливости.
Акива Драмер философствовал: «Господь испытывает нас. Он хочет узнать, способны ли мы возвыситься над своими основными инстинктами и убить в себе Сатану. Мы не смеем отчаиваться. Если же Он и наказывает нас беспрестанно, значит, Он все еще любит нас».
Герш Генуд, хорошо сведующий в Кабале, рассуждал о конце мира и приходе Мессии.
Лишь иногда, во время этих бесед, меня посещала мысль: «Где же сейчас моя мама? А Циппора…?»
«Твоя мама еще молодая женщина, — как-то сказал отец. — Должно быть, она в трудовом лагере. Да и Циппора уже большая девочка, правда? Наверное, она тоже в лагере».
Как бы нам хотелось поверить в это. Мы притворялись друг перед другом. Что, если один из нас все еще питает надежду?
Всех квалифицированных рабочих уже разослали по другим лагерям. Нас, чернорабочих, оставалось всего около сотни.
«Сегодня ваша очередь, — объявил писарь блока. — Вы отправляетесь со следующим конвоем».