«Полно! — воскликнула Света однажды утром. — Да драгоценный ли?»
Прошло четыре недели с тех пор, как он попал к ней в руки. То ли от долгого соседства со скромными, демократичными украшениями, вместе с ним отбывавшими срок в темной пудренице, то ли оттого, что Света привыкла к нему, а может быть, просто прибыло дня, и в первый раз за туманную зиму она собиралась на работу не в желтых искусственных, а в серебряных живых сумерках утра, но камушек глядел на нее с выражением простым и дружелюбным и просился из щепоти обратно в пудреницу — туда, к брошке, цепочке и мельхиоровому колечку с сердоликом.
«Нет! — возмутилась Света. — Надо как–то с ним решать. Еще немного, и мы начнем разговаривать, как в сказке Андерсена. Что–нибудь такое: алмаз влюбился в сердолик и сам захотел быть сердоликом. И вышел из него не сердолик и не алмаз, а… Настоящий хризопраз из семейства хризолитов!»
Стукнув крышкой пудреницы, щелкнув замком, хлопнув дверью парадной, Света побежала к остановке, думая о том, что теперь, когда ей прибавили зарплату, она, пока опять не раскрутилась инфляция, немножко стихшая в начале года, может позволить себе пользоваться метро. Во всяком случае, она может посмотреть, что из этого выйдет. Уж очень надоел ей трамвай. На линии шли ремонтные работы. Трамваи пускали только в утреннее и вечернее время, а днем закрывали линию. Окрестные старухи, прежде совершавшие свои разъезды без участия Светы, повадились сопровождать ее плотным эскортом каждое утро будней. Ей приходилось всю дорогу стоять.
Поразмыслив, Света решительно, работая плечами и локтями, пробила себе ход во встречной толпе, заливающей вагон, и выскочила из трамвая — он уж тронулся — через неплотно закрытую дверь.
* * *
Был уже февраль — сухой и бесснежный, не зимний и не весенний, а какой–то увечный (по короткости своей, всегда изумлявшей Свету, пережившую нескончаемый январь). Ночи стояли ясные, морозные; после январского ненастья Свете радостно было глядеть на звезды, как на рассыпанные по небу светлые камушки, выкатившиеся из опрокинутой шкатулки. К началу февраля Луна, истаяв до тонкого, но крепкого, будто кованого, ломтика света, уже не заливала комнату приливными волнами; яркий колышек февральской Венеры, вокруг которого гулял на привязи ручной месяц, приветливо качался, позванивая, когда Света, проснувшись перед ночью, выходила во двор подышать воздухом. Для отвода глаз она брала с собой пустое мусорное ведро. Самой Светы почти не было видно, а ведро белело в темноте, как большая тусклая Луна — Луна–бродяга, Луна–неудачница, сбежавшая на Землю после ссоры с родней и теперь шатающаяся по двору кругами в тоске по наследству, из глупой гордости не прихваченному с небес.
В феврале Света обманула бессонницу. Придя с работы, она ужинала хлебом и сыром и сразу ложилась в постель. Сон слетал быстрый, легкий — целебный сон. Стоило голове коснуться подушки, сами собой закрывались глаза, и под веками возникал длинный, наклонный вдаль коридор, а по нему катился и, казалось, никогда не докатится: ведь конца у коридора не было, но каким–то чудом докатывался одинокий шар, обрывавшийся беззвучно в невидимую за далью бездну.
Проснувшись, Света пила чай со сладким сухарем, немножко сидела над тетрадями, пропуская две ошибки из трех, и, чувствуя, что бодрости ее не убавилось, принималась за чтение. Как хорошо читалось ей по ночам! В точности так, как читалось в детстве: на скоростях, «с ветерком», со стремительным хрустом переворачиваемых страниц, сопровождаемым хрустом сухарей или дешевых черствых конфет, «со смаком», со вкусом тающего за щекой куска, с жадностью и без разбору, наперегонки с ночными, украденными часами! Так же, как в детстве, сыпались в книгу сладкие крошки и склевывались машинально указательным пальцем; и средний палец, всегда наготове, точно так же торопился перелистнуть — перестелить! — самобранную скатерть для нового пиршества.
О, как сладко, как бессовестно расточительно читалось ей в феврале!
И книгу выбирала себе Света на тот, тридцатилетней выдержки, вкус. Так, заев «Следопыта» килограммом «ванильных», в ту же ночь ополовинила она над «Маугли» коробку «лимонных», чтобы на следующую ночь в один присест слопать с соевой плиткой «Русалочку». Детские книги, в особенности же «Сказки» Андерсена, распухли от пролитых над ними слез. Листы их, пересыпанные крошками, уже давно приобрели хрупкость фарфора, а сейчас, казалось, готовы были раскрошиться под Светиными пальцами, как цветы маленькой Иды, не пережившие бальной ночи, с почетом похороненные наутро в ее крошечном садике.
Под утро, опустив книжку на пол, Света погружалась на часок в другой, взрослый, сон. Он был тяжел, и она уставала от него, и звон старого охрипшего будильника звучал ей спасительной музыкой. Да, он был чрезвычайно приятен, этот жестяной, симпатичный звон! Слушая его, Света улыбалась спокойной улыбкой человека, уверенного, что вставать утром необходимо, и, более того, знающего, зачем нужно вставать каждое утро. Все обыденные, повторяющиеся ежеутренне действия, вроде умывания, чистки зубов, варки яйца всмятку, закалывания волос, подкрашивания губ и проверки алмаза, в феврале приобрели в Светиных глазах какой–то особенный смысл. Этот особенный, добавочный смысл придавал утреннему ритуалу особую устойчивость, а приятное однообразие сменяющих друг друга утр делало легкой каждую Светину мысль и быстрым каждое движение. Словно бы Светина жизнь, бывшая долго неловкой, неуклюжей ученицей в танцевальной школе для начинающих, дурнушкой без пары в кругу вальсирующих (помнится, все кружилась посередине зала, чуть приподняв пустое объятие), поймала вдруг четкий, повелительный ритм и ощутила на талии руку, невидимую для всех, но как удивились они, когда, не поломав строя, она вошла–таки в их круг и затанцевала в этом новом, февральском ритме, разворачивающем ее, послушную и чуткую, то вправо, то влево, то к утру, то к ночи, по широкому кругу начавшегося года, под разбитой четвертинкой лунного диска, под холодным лучащимся солнцем, под сводами подземного зала метро, куда добиралась она пешком, экономя на трамвае, забыв в одно из счастливых своих утр, что «свиная кожа остается», когда «позолота вся сотрется», только в сказках, а в действительности, заполнившей лунной пылью трещины и ямы тротуаров, обувь ее… Обувь…
Обувь ее была еще хоть куда. В феврале сапоги запросили каши, но Света слазала на антресоли и отыскала там мамины ботинки фасона пятидесятых годов. Этот фасон поразительно точно попал в лад новой, очень милой моде, в девяностых превратившей всех женщин Петербурга в каких–то больших, наподобие цапель, птиц. Все они от мала до велика (мода была на редкость практична) сделались вдруг плоскостопы и голенасты, и их тонкие голые щиколотки плыли медленно, осторожно и низко над присыпанным скользкой крупкой асфальтом.
В феврале, победив бессонницу, обувшись в ботинки, расставшись с трамваем и получив прибавку к зарплате, которая в натуральном представлении исчислялась примерно тридцатью пирожными со сливочным кремом, Света почувствовала себя почти счастливой. Она поняла вдруг, что жизнь ее задалась и что проблемы, уныло выстроившиеся в очередь за ее спиной, могут расходиться несолоно хлебавши, поскольку они (наглые и требовательные еще каких–нибудь пару недель назад) не заслуживают даже извиняющегося взгляда через плечо: мол, не обессудьте, не те времена, товарищи посетители! С зарплаты Света купила два пирожных без крема, но не стала есть их в кафе у мраморного шаткого столика, а принесла домой, с тем чтобы одним поужинать, а другое оставить на ночь. Ко времени новолуния, совпавшего с возвращением ненастной, метельной, классически февральской погоды, Светины читательские аппетиты несколько повзрослели. Гастрономические остались на прежнем уровне: сухарь или карамелька не давали ослабеть свежему интересу, с которым она, не чинясь, глотала все, что подворачивалось под руку. В доме, слава богу, хватало книг. Попадались и очень хорошие. Теперь Света оценивала свой читательский возраст на уровне пятнадцати–шестнадцати лет и, упиваясь атмосферой бала, на котором Андрей Болконский влюбился в Наташу Ростову, старалась не выпускать изо рта сухарь, дабы не слетела ненароком с губ непозволительная, слишком взрослая улыбка. Сухарь, безусловно, обладал целительной силой, несравнимой с силой пирожного, которое, во–первых, таяло во рту очень быстро, а во–вторых, вызывало ненужную жажду. Света читала, как в первый раз. Ей трудно было оторваться от книги, чтобы поставить чайник на огонь. Не стерпев жажды и Наташиной измены, всю вину за которую следовало возложить на Толстого (Света с прохладцей относилась к автору «Войны и мира», но многое прощала ему, сама не зная за что), она захлопнула книгу, напилась чаю, расчесала свою тонкую недлинную косу и уснула на час до утра, ожидаемого ею почти с нетерпением, ибо за последние недели, проведенные в вечерней спячке и ночном обжорстве, изумлявшее ее самое упрямое желание жить и радоваться разгорелось, как дрожащее зарево над северо–восточной частью февральского неба, малый краешек которого был виден из окон Светиной квартиры.